Иван Зорин - Письмена на орихалковом столбе: Рассказы и эссе
Повествование должно быть построено достаточно умело, чтобы нельзя было дать однозначного ответа.
В замаскированной форме здесь также разбросана масса несуразностей, нестыкующихся, казалось бы, противоречащих друг другу деталей. Так, посреди сияющего солнечного дня на Мари, от чьего имени теперь в завершающих главах (умышленно, дабы усилить эффект сопереживания) ведется повествование, вдруг накатывает душная, давящая мгла. Иногда ей отчетливо кажется, что Джона не существовало никогда. (В основной версии Джон постепенно приходит в себя, а спрут исчезает: «Что это было?» — «Наваждение, милый…») Порой и окружающая обстановка растворяется во тьме, исчезая, как мираж. Главная и побочная линии пересекаются, сливаются и как будто подменяют друг друга.
И все переворачивается. Ибо по этим туманным намекам читатель, увязывая и примиряя противоречия, в какой-то момент вдруг приходит к тщательно скрываемой от него доселе мысли о том, что все представленное со страниц романа было всего лишь грезами Мари. Но вовсе не той счастливой и юной красавицы, супруги Джона, а какой-то иной женщины, чей образ, а точнее праобраз, едва начинает проступать только теперь, в конце, сквозь выдуманную ею же самою лживую проекцию себя на несуществующую красотку Мари. Отталкиваясь от обратного, читатель с уверенностью подозревает (и это подлинная кульминация), что ею вполне может оказаться и уродливая старая девственница — так под румянами прячется дряблая кожа, — которая корчится под одиноким одеялом, обливаясь терпким потом неразделенного оргазма.
Вот и вся конструкция: тема, материал и фабула.
Не знаю, чем привлек меня этот сюжет. Может быть, тем, что в его парадоксальном для бульварного романа финале, в его развязке в духе черных мистификаций Бирса[81] мне чудится горький, ироничный символ собственной жизни, как наглядный пример шелеровской[82] сверхсублимации.
Все же остальное, включая гротеск психоанализа — фигуру спрута как фантастического сгустка похоти, — должно послужить камуфляжем этой аналогии.
Да и вообще весь роман задуман мною как мрачная карикатура, пародия, как жутковатый шарж на modus vivendi любого затворника: будь то писатель, художник, философ или какой-нибудь иной жалкий ваятель образов.
Ибо ведь сказано, что в мире нашем «лучше видеть глазами, нежели бродить душою[83]».
ЛОВУШКИ ИЗ ПОТЕРЬ
Как-то дождливым осенним вечером Иосиф Арбисман, наделенный, как все художники, особой остротой видения и восприимчивостью, в приватной беседе, мерно льющейся вместе с тягучим и терпким вином из наших бокалов, ввел категорию «потерь».
Если Шопенгауэр заставляет нас понимать мир через волю, Фрейд — через сексуальность, а Хейзинга и карточный шулер — посредством игры, то искренняя увлеченность моего приятеля заставила меня на какое-то мгновение увидеть его сквозь призму утрат.
Я хорошо помню грустный каламбур — его интонации навсегда переплелись в сознании с неизбывной печалью еврейской улыбки, — которым он предварил тему: «Зорин, это у человечества существует множество языков, а у времени он один. Это шершавый язык потерь».
Длинная пауза, последовавшая за этим, помнится, еще навела меня на мысли о Цицероне, точнее о том, какую оценку давал его красноречию Монтень, и я, признаюсь, с затаенным неудовольствием уже ждал привычных «esse videatur[84]», которыми развивают подобные тезисы, в записи выглядящие особенно банально. Но как я ошибся! Он заговорил, и, употребляя излюбленную идиому евреев, это было надо слышать.
Лишенный возможности передать подкреплявшие его речь мимику и жесты, которые выражали несомненно больше произносимых при них слов и которые придавали еще трепетавшим при рождении образам завершенную форму, я постараюсь коротко изложить ходы и фабулу фантастического рассказа, сложившегося в моей голове под влиянием экспрессивности его монолога и, отчасти, винных паров.
Рассказ этот, являясь, конечно, жалкой пародией живого слова, все же может служить какой-никакой иллюстрацией концепции «потерь». С незначительными отклонениями»— за их незначительность я ручаюсь — вот он.
Некто (повествование ведется от первого лица), до болезненности замкнутый и одинокий, страдающий к тому же опасной погруженностью в себя, начинает замечать пропажи, таинственные исчезновения из своей жизни. Поначалу они столь незначительны, что едва проступают в суетливом калейдоскопе будней. Однажды в гостях, разделяя скуку хозяев, он играет в шахматы и намеренно ставит партию так, чтобы решить ее исход страстным комбинационным ударом. (Возможно, что, преломляясь, так сублимируется окружающая скука?) Противник, как слепой, послушно следует его планам, и на доске возникает желанная позиция. Она уже таит в себе, он знает, эффектное завершение, выигрышный ход, чье изящество вызывало бурю детского восторга. Да, он знает и теперь силится вспомнить его. Но память словно отказывает ему. Пытается отыскать его за доской. Тщетно. Тогда, не выдержав, обращается к сопернику. «Тихий ход?» — тот лишь удивленно вскидывает брови.
Томимый скверным предчувствием, герой лихорадочно роется в шахматных справочниках. Пока он еще верит, зрительно восстановив страницу с тем ходом, отмеченным парой восклицательных знаков, в его существование. И действительно, вскоре он разыскивает т у страницу. Ход на ней отсутствует. Мелочь, пустяк, каприз памяти. Но герой слишком мнителен, чтобы не обратить на это внимание. Ему здесь мерещится некий знак.
Следующий акт переносит нас в огромную, затемненную залу. Множество молчащих людей, заполняющих ее, подчеркивает неуютную обособленность каждого — это одиночество в толпе. Дают оперу, которую протагонист не слышал уже много лет. Он весь — предвкушение той дивной арии, ради которой, как ему всегда казалось, и сочинено это произведение. Но он ждет напрасно. Ария исчезла. Как со сцены, так и из либретто. На этот раз ему хватает благоразумия не обращаться к соседнему креслу: ведь он уже смутно о чем-то догадывается.
В дальнейшем черты отвлеченности стираются — потерянные детали пейзажа становятся все осязательнее, примеры исчезновений — все обыденней. Утрата ими вычурности призвана сделать их близкими любой душе. Так, он уже давно не замечает усатых и толстых жуков — куда они делись? — которые раньше, пробуждаясь к маю, нелепо кружились в нежной зелени весны и, жужжа, бились под рукой, когда он мальчишкой ловил их. А ведь их призраки вместе с испытанной тогда радостью продолжают жить где-то в воронке подсознания. Или нет? Или ему это только кажется?
Отметая как несуразное предположение о том, что он подвержен чувству, обратному deja vu, чувству, которое психологи относят на счет переутомления и усталости, протагонист справедливо полагает, что шахматный ход, оперная ария и майские жуки являются лишь элементами чего-то большего, что постоянно исчезает из его мира, что они — части какой-то мозаики, которая меркнет для него.
Утраты меж тем нарастают лавиной, теперь он обнаруживает их на каждом шагу. (Возможно, впрочем, что поток их постоянен, а взгляд героя становится пристальнее.) Мир вокруг него сужается, беднеет. Краски тускнеют. «Вначале, когда ч е г о-т о много, расстаешься легко, незаметно, — прояснял это состояние Арбисман, вращая бокал в ладонях, и рубленый строй фраз странно контрастировал с мягкой влагой его взора, — горечь проступает, когда остается мало, когда в душе, как в колодце, показывается дно».
Терзаемый сомнениями, снедаемый ностальгией по прошлому, мучимый страхом протагонист постепенно осознает, что вор — само время, что оно с первого вздоха обкрадывает индивида, и что он теперь бьется, как, впрочем, и все («просто другие меньше рефлексируют по этому поводу», — думает он), в сотканной временем паутине потерь и что сама смерть есть лишь частный, предельный случай пропаж. Таков страшный в своей неумолимости закон, который постигает герой, испытывая на себе его действие.
В этом месте легко поддаться искушению исказить дух философии потерь, облекая его в вульгарное и прагматично насмешливое «утраченные иллюзии», или пряча в дымовую завесу «старости». Суть ее лучше определить от противного. Если у Платона душа постепенно «припоминает», то душа «человека теряющего» — непрерывно «забывает». Герой одновременно боится и ждет новых исчезновений, как ждет больной все новых признаков своей неизлечимой болезни.
Такова тема hominis predentis, такова тема рассказа. Остается лишь уточнить время и место действия. Да нужно ли?
Интересную своей противоположностью и несколько парадоксальную мысль, в духе суфиев, высказала мне одна дама (находившаяся, как я думаю теперь, под влиянием Джалаледдина Руми[85]), когда я, передавая ей этот сюжет, дошел до финальной фразы, которая тогда прозвучала так: «Теперь я смиренно слежу за пропажами и тихо жду, когда исчезнет мое собственное, вконец опустошенное я. И тут, перебивая минор завершающего аккорда, моя знакомая заявила с уверенностью пророчицы или — чего здесь было больше? — безапелляционностью женщины: «Неправда, вот когда пропадет все лишнее, тогда-то и останется подлинная сущность оголенного я!»
Откройте для себя мир чтения на siteknig.com - месте, где каждая книга оживает прямо в браузере. Здесь вас уже ждёт произведение Иван Зорин - Письмена на орихалковом столбе: Рассказы и эссе, относящееся к жанру Современная проза. Никаких регистраций, никаких преград - только вы и история, доступная в полном формате. Наш литературный портал создан для тех, кто любит комфорт: хотите читать с телефона - пожалуйста; предпочитаете ноутбук - идеально! Все книги открываются моментально и представлены полностью, без сокращений и скрытых страниц. Каталог жанров поможет вам быстро найти что-то по настроению: увлекательный роман, динамичное фэнтези, глубокую классику или лёгкое чтение перед сном. Мы ежедневно расширяем библиотеку, добавляя новые произведения, чтобы вам всегда было что открыть "на потом". Сегодня на siteknig.com доступно более 200000 книг - и каждая готова стать вашей новой любимой. Просто выбирайте, открывайте и наслаждайтесь чтением там, где вам удобно.


