Хоакин Гутьеррес - Ты помнишь, брат
— Это почему же так ей и надо?
— Все они такие. Сам род женский demode[64]. Или они тебя обманывают, или разочаровывают, или предают.
Коньяк золотисто светился… стало грустно. Я вспомнил Фио, донью Памелу, Анхелику… Poverelle![65] Тяжко живется в этом мире, и выхода нет.
— Ну, теперь расскажи, как ты? — Маркиз поправил галстук. — Кончил свое задание?
— Какое задание?
— Которое тебе дали и которым ты столько времени занимался.
— Что такое? Свинья ты! Мне дали перевести здоровенный романище, семьсот страниц. Вот и все. И не пытайся из меня что-то выуживать.
— Я хочу, чтобы ты мне поверил.
— Пожалуйста, я поверю всему, что бы ты ни сказал. Говорю совершенно откровенно.
— Ну да! Я же видел, как ты косился, когда я за коньяк платил. Так вот, гляди, чучело недоверчивое. — Он достал целую пачку кредиток, одинаковых, новеньких, хрустящих.
— Где ты их печатаешь?
Тогда Маркиз вынул квитанцию Немецкого банка и показал мне: «Настоящим удостоверяется, что во исполнение соответствующих пунктов положения об авторском праве переведен на имя такого-то гонорар за рассказ, вошедший в антологию современного латиноамериканского рассказа».
— В Лейпциге опубликовали. Понял? В Германии в твоей, вот, можешь лопаться от зависти. И возьми, пусть тебе хоть что-нибудь достанется, — он снял с себя галстук, — такие штуковины не для меня.
— Ну и не для меня тоже.
— Врешь, врешь. — Он сам завязал на мне галстук. — А теперь расскажи о своей тете. Опухоль у старушки, наверное, уже больше футбольного мяча.
— Что за идиотские шутки! Я не позволю!
— А в чем дело? Она уже скончалась? С таким воздушным шаром в животе она, без сомнения, вознеслась прямо в рай. Ну, что смеешься? Я точно знаю, ее вскрывали на стадионе. Больше она нигде бы не поместилась. Ты же сам рассказывал, то что у нее в мозгу опухоль, то — в поджелудочной железе. Шар вырезали и спрятали в чулан, а то катался бы по всему дому. Вот как ты пользуешься своим творческим воображением! И не совестно? Спросил бы лучше моего совета, я бы тебя поддержал, надо было выбрать трехстороннее воспаление легких. Или пляску святого Витта, буги-вуги, трясет тетушка пузиком, очень даже мило. А у тебя получается бог весть что — она словно проглотила твой романище на семьсот страниц.
Я больше не мог сдерживаться, и оба мы так и покатились со смеху.
Как обычно, после четвертой рюмки Маркиз загорелся, будто фейерверк. И с этого момента говорил без остановки, не давая мне вставить ни слова, нанизывая так и эдак одну мысль на другую.
Начал он серьезно. Опустив голову, принялся смоченным в вине пальцем рисовать спирали на обложке «Атхарваведы»[66], которую принес с собой.
— Я теперь пишу, — сказал он хрипло. Прозвучало это так, словно он сказал «я умираю». — Только не знаю, что получится. Уже довольно много написал. Больше пятидесяти страниц.
— Вот хорошо. Как кончишь, покажи мне. Что это будет, роман?
Он не слушал.
— Много лишнего на нас наросло. — Маркиз перестал чертить спирали. — Форма сохраняется та же, что в девятнадцатом веке, в содержании мы рабски подражаем буржуазному объективизму, стараемся оставаться жесткими, равнодушными. Макс Планк[67] умер, и никто до сей поры не открыл еще энергию литературы, состоящую из новелл-корпускул, которые притягиваются к драматическим полюсам, как железные опилки к магниту. А что за язык, сын мой! Мы же до сей поры пишем так, словно гроши пересчитываем, ползаем на брюхе перед псевдологикой языка, а ведь в проклятущей этой жизни логики как раз меньше всего. А в настоящем искусстве ее еще меньше. Да и не надо. Совсем не надо, если искусство хочет, как ему и положено, быть другой жизнью жизни. Да, да, именно другой жизнью жизни! — Фраза понравилась Маркизу, он с удовольствием повторил ее. — Разве ты не замечал — латиноамериканская литература похожа на обувной магазин? Все разложено по коробкам, расставлено по полкам. Порядок идеальный. А до чего глупо! Почему они пишут так глупо? Впрочем, европейцы стараются вставлять всякие умные мысля, и выходит ничуть не лучше; европейцам не о чем больше рассказывать, они пишут словно слюни размазывают. Ты не читал последние их вещи? Даже на Сартра не похоже. Сартр все-таки хоть поживее, только косоглазие его подвело — хотел повернуться к Марксу, а вместо того попал прямо в объятия Кьеркегора[68]. Да нет, не та я говорю. Как будто наши рыбаки, наши пеоны, наши индейцы не мыслят. И пусть себе мыслят. Пусть, раз они не интеллектуалы, мыслят о реальной жизни, о трудах и днях, о… Фу, я запутался! Выпьем за Гесиода![69]
Чтобы было скорее, Маркиз сам отправился к буфету и вернулся с полным бокалом. Теперь он ораторствовал стоя, пьяницы за соседними столиками слушали его, повесив лиловые, как баклажаны, носы:
— Вот это вы знаете? — Он сунул мне под нос «Атхарваведу». — И «Ригведу»[70] тоже не читал? Тогда лучше тебе повеситься. Здесь «Гимн Земле». И это было написано восемь тысяч лет назад. Какое величие! Как «Пополь-Вух»[71], как «Книга мертвых»[72]. Я тут недавно был на лекции одной из наших священных коров; как начал он доказывать, что форма и содержание находятся друг с другом в такой же связи, как стакан с налитым в него вином, я встал и ушел. Устроил скандал и ушел. Ведь уже сто лет назад Флобер говорил о неразрывности формы и содержания, он сказал: они как пламя и жар или как огонь и пламя, ну да ладно, de gustibus non est disputandum[73], как говорил мой кум. А все же скажи мне, нет, ты скажи, куда годится хорошее содержание, если ты его испортишь начисто, вроде как Хосе Эустасио Ривера[74]? Если ты начнешь писать всякую хреновину, вроде «О, сельва, мать покоя и тишины»? Откуда он, черт побери, взял, этот осел, будто в сельве тихо и спокойно? Да ничего подобного! А что за вульгарное «О!» в начале! Нет уж, метафора — она, как яйцо, хороша только свежая. Не смотри на меня так, пожалуйста, мне неприятно, когда мной восхищаются.
— Кто это тобой восхищается, чудище? Ты думаешь, я рот разинул от восторга, а я просто зеваю со скуки.
— Ха, ха! Ну да ладно, я тебя прощаю, так и быть, можешь восхищаться, только слушай внимательно. Близится наш золотой век. Я его уже вижу. Но надо прежде всего отбросить ненужное, избавиться от романтических бредней, вылезти из-под тяжкого зада бронзового Бальзака. И ценить по достоинству слово, вырвать его из болота описательства, пусть ест руками, пусть сбросит кринолин. До чего же отвратительна псевдотуземная лексика наших патриотов-креолистов! Впрочем, бессмысленные попытки во что бы то ни стало вводить всякие новации тоже не лучше. Литература — это труд, а не развлечение для снобов и бездельников из богатых семей. И надо спешить, потому что золотой век тоже может прокиснуть, как у янки, их золотой век длился всего лишь пятьдесят лет. Вот я сейчас создаю нечто необычайное. Да! За твое здоровье! Нет, не роман. Нечто небывалое, гибрид; если бы, например, скрестить осла с павлином, получится метелка с перьями. Но какая метелка, железная! Достаточно сказать тебе, что один из персонажей — герой кошмара другого персонажа. Но сюжета там никакого нет. Если бы он был! Только формы — скользящие, обманчивые, неуловимые, проклятые. Язык, к счастью, не в Королевской академии создан. Его создал народ. На постоялых дворах, на дорогах. «Садитесь, кума, только не сюда, здесь очень жестко». Или: «Дай мне стакан воды». Кратко, естественно. И в то же время язык наш весь изъязвлен великолепными нелепицами. Малларме говорил, что nuit по-французски звучит пронзительно и означает «ночь», мрачная, темная. A jour — день — тежелое слово. Надо же наоборот, правда? Вот по-испански так оно и есть: dia — день, a noche — ночь, это правильно. Да много чего еще надо сообразить. Хватает мороки, конца не вижу. Крутишь, лепишь каждую фразу, будто хлебный шарик, и чем больше к ней прилепляешь, тем она грязнее выходит, и ты страдаешь, сгораешь в бессонницах, будто сухая ветка в костре, и хочется надавать самому себе пинков!
Маркиз говорил, говорил. Еще час. Еще несколько рюмок коньяку. Наконец мы вышли из бара, порядком нагрузившись. Остановились почему-то у витрины и стали глазеть на игрушечный поезд… Он извивался змейкой, заходил в туннель, огибал холмы, на лужайках паслись коровы… Мы чрезвычайно увлеклись зрелищем, и тут я, не долго думая, взял да и допросил Маркиза помочь мне. Конечно, я постарался сообщить ему как можно меньше. В конце концов я подвергаю риску только себя самого.
— Сделаем. — Маркиз пожал плечами. — Конечно, сделаем.
Расспрашивать он ни о чем не стал. На другой день, когда в назначенный час я явился в назначенное место, Маркиз уже ждал.
— Ты думал, я не приду? — Физиономия хитрющая, истинный дьявол в отпуске.
Откройте для себя мир чтения на siteknig.com - месте, где каждая книга оживает прямо в браузере. Здесь вас уже ждёт произведение Хоакин Гутьеррес - Ты помнишь, брат, относящееся к жанру Современная проза. Никаких регистраций, никаких преград - только вы и история, доступная в полном формате. Наш литературный портал создан для тех, кто любит комфорт: хотите читать с телефона - пожалуйста; предпочитаете ноутбук - идеально! Все книги открываются моментально и представлены полностью, без сокращений и скрытых страниц. Каталог жанров поможет вам быстро найти что-то по настроению: увлекательный роман, динамичное фэнтези, глубокую классику или лёгкое чтение перед сном. Мы ежедневно расширяем библиотеку, добавляя новые произведения, чтобы вам всегда было что открыть "на потом". Сегодня на siteknig.com доступно более 200000 книг - и каждая готова стать вашей новой любимой. Просто выбирайте, открывайте и наслаждайтесь чтением там, где вам удобно.


