Нодар Джин - Повесть о любви и суете
Я велел себе запомнить про козырьки надбровий, а священнику, пребывая в замешательстве, объявил, что, пусть и атеист, зашёл примериться к католической вере.
Он выказал полное к тому равнодушие, но усадил меня на мраморную полку рядом с алтарём и поинтересовался происхождением моего акцента. Услышав, что, хотя дед мой был грузинский раввин, я практиковал марксизм, Грабовски качнул квадратом и сообщил, что он тоже из Польши, что у него тоже есть акцент и что он тоже был психиатр, но, не добившись в Англии лицензии врача, стал работать в церкви, ибо у него тоже дедушка был ксёндз.
Правда, сам он, подобно мне, считал себя раньше атеистом.
Я ответил, что даже англичане живут с акцентом, поскольку жизнь — это иностранный язык. Поэтому, мол, страдаю уже третье утро подряд: стоит мне выбраться из постели — мгновенно тупею. Без видимой причины. А выражается это в том, что не могу успешно прикончить мерзкого человека.
Грабовски помедлил с реакцией. Потом почесал кадык и рассудил, будто с убийством никогда не следует спешить, ибо в каждом человеке есть такое, из-за чего его можно пощадить. Запомнив деталь с кадыком, я возразил: если вы и вправду так считаете, то не всех пока встречали: есть люди, удивляющие тем, что хотя они постоянно держат при себе голову, никто её не сносит.
— Садитесь! — предложил он, хотя я сидел. — Почему вам надо снести кому-то голову?
Объяснять было долго, а признаться, что это ещё и «просто хочется», я постеснялся. Тем более — находился в серьёзнейшей церкви. Католической. Восседая рядом со священником, наряжённым в расшитую серебром фелонь.
Восседал я при этом на полке из розового мрамора с бледными прожилками. В прицельном луче утреннего света, который бил из-под верхней бровки окна, скрытого за бронзовым фронтоном.
— В смерти, мистер Грабовски, — попробовал я, — есть нечто избавительное.
Он перебил меня кивком в ближний конец зала. Там, с креста из чёрного лабрадорита, загадочно улыбался беломраморный Христос. На бирюзовом фоне витража он и вправду умирал негорюющи.
— Я имею в виду не только его! — возразил я. — Все мёртвые лучше живых. Покойника не назовёшь сволочью. Смерть, должно быть, исправляет человека.
Спиртные пары и улыбка Христа отвлекли меня от земного. Грабовски забеспокоился, но, выяснив в конце концов, что убийство произойдёт как раз не на земле, а на бумаге, очень обрадовался. Насколько я понял, впрочем, поводу сказать, что он тоже когда-то писал.
— «Тоже» как кто? — выкатил я глаза. — Как я или… Как кто?
— Как вы.
Я заподозрил его в знакомстве с нью-йоркским тёзкой:
— Вы уверены? Как я?
— Как вы. А кто же ещё? Но сейчас уже нет.
— Что «нет»?
— Уже не пишу.
— Это трудно, — согласился я.
— Не потому. Завёл собачку.
Я снова насторожился:
— Собачку? А какую?
— Маленькую такую. Белую.
— Я про породу.
— При чём это? Шпиц. Дело не в породе, а в том, что я тоже раньше писал.
По выражению моего лица Грабовски заключил, будто я не верю, поднялся с места, скрылся за парчовой завесой и вернулся с доказательством. Под польскими словами «Psychofizjologia normalnei» на обложке брошюры стояло его имя с приставкой «Dr.»
— А, вы тут — научное… — буркнул я. — И про нормальных.
— Нет, как раз про шизофреников, — и протянул мне книжку.
— Почему «как раз»?
— Вы правы: тут сказано «normalnei». Но через нормальное я как раз и выхожу на ненормальное. Я доказал, что это — одно и то же. Что шизофрения это нормально.
— Правда? — не поверил я. — Уже доказали? И что, значит, получается?
— Ничего как раз не получается. Нормальные стали считать меня ненормальным, а шизофреники — угрожать убийством. Потому я и уехал.
— А как это вы доказали?
— Просто! То есть не совсем, но… Вы, как философ, сейчас поймёте.
Я не успел, потому что, подсев ко мне, он тут же вскочил.
В дальний конец зала — через дверную нишу — набилась вдруг шумная толпа крохотных людей. Свет бил снаружи — и лиц было не рассмотреть. Пространство внутри встретило толпу затяжным эхом, в котором детский смех дробили визгливые междометия и перестуки каблуков.
Отреагировал — как философ — и я. Не суетитесь, мол, батюшка, ибо детвора есть символ назревания хамского времени. Грабовски ответил, что это не дети, а японцы. И что именно из-за них он рано сегодня и открылся: через сорок минут, приобщённые к догматам западной церкви, восточные гости должны быть уже на пристани.
Извинившись, Грабовски оправил на себе ризу и удалился их приветствовать.
5. Проверять жизнь на фактичность
Восточным гостям я предпочёл шизофреников и раскрыл брошюру.
Ошибка обошлась мне дорого. Пока гости, озиравшиеся на фрески и продвигавшиеся к Христу в другом конце зала, поровнялись со мной, — в течение этого времени я выяснил, что страдаю неизлечимым бредом реальности: не умею проверять жизнь на фактичность и отличать её от нереального. И наоборот.
Вторая глава — о бреде беременности — тоже началась со встревожившего перечня симптомов. Я затаил дыхание и стал читать дальше, но от дополнительного ужаса самопознания меня уберегли четыре вспышки света.
Вскинув глаза, я увидел перед собой столько же японок. Одинаково крохотных и синих, как почки на ветке сакуры — хотя и с разными лицами, чтобы различать. Лишённые возраста, но оснащённые камерами, японки щёлкнули меня ещё раз, а потом одна из них, с самыми синими губами, сюсюкнула, что в молящемся католике её умиляет доверие к Небесному Судье.
В иной ситуации я бы откликнулся в стиле как раз манчестерского судьи, но к японкам испытывал благодарность, поскольку они отвлекли меня от брошюры. Отшвырнув её, я встал и сообщил гостьям, что, не будучи католиком, прихожусь им бывшим соседом: от Японских островов Россию отделяет только пролив.
Трое развернулись и примкнули к толпе, но четвёртая, с губами, пришла в восторг. Демонстрируя знание России, объявила, что Зиноски — гад, Ицин загадочен, а Чахо — душка.
Я напрягся и выяснил, будто Жириновский симптоматичен только потому, что никакой пролив, по его мнению, не вправе отделить от России Курильские острова или допустить их слияния с Японскими. Утверждение о загадочности Ельцина я отверг тоже: какая в том загадка, если опытный коммунист, испытав решительный упадок умственных сил, объявляет себя и демократом и реформатором, а потом уходит на пенсию в Кремль, где, между тем, не столько отдыхает, сколько лечится?
Японка не поняла меня и перешла к Чахо. Сказала, что это — русский классик, сочинивший много историй про людей, хотя больше всего ей нравится про собаку. Я заподозрил Тургенева, но она настояла, что классика зовут Чахо.
А как зовут собаку, улыбнулся я. Не Муму?
Пёсик был без имени, улыбнулась и она, но выглядел «вот так».
С этими словами японка оглянулась сперва на Грабовского и убедилась, что тот продолжает стоять перед Марией и объяснять толпе технику непорочного зачатия. Потом решительно шагнула ко мне и раскрыла сумку, из которой на меня пялился крохотный шпиц. Белый.
Моя реакция тоже была поэтапной. Сначала я обомлел. Потом пролепетал, что классика зовут Чехов, а рассказ называется «Дама с собачкой». Сияя, она вставила, что всю жизнь воображает себя этой дамой, но обзавелась собачкой только вчера.
Как только я снова изобразил на лице недоумение, японка заверила меня, что собачий карантин на вывоз не распространяется.
Я думал уже о неочевидном. И о том, что за очевидным не поспеваю.
Не поспел и за тем — почему вдруг Грабовски шагнул ко мне и извинился. Сперва показалось, будто пришёл забирать у меня японку. Выяснилось вспомнил обо мне из вежливости. Я ответил, что уже ухожу, но вернусь молиться в сочельник, поскольку эта церковь набита людьми не только в Рождество, но и в будни.
Грабовски — в нечётком квадрате своём — рассмеялся:
— Приходите хоть в Рождество! Всё равно усажу вас в седилию!
Я снова опустился на мраморную полку:
— Куда?! Вы имеете в виду «s-e-d-i-l-i-a»?
— Обещаю!
Потом я постепенно выговорил:
— Отец Грабовски, что такое «седилия»?
— Место, на котором вы сидите! Самое почётное! Рядом с алтарём!
6. Нет ничего более постоянного, чем отсутствие
На съезд консерваторов я не пошёл в тот день. Не пошёл и в следующий. Не брился, не ел и на лондонские звонки не отзывался. Мне было некогда: я наконец расписался — и через неделю рукопись была завершена.
Но расписал я не ту историю, на которой застрял. Не о Стиве Грабовском.
О другом человеке.
Подобно каждому, меньше всего на свете мне известно о самом себе. О том как устроен мой собственный мозг. Поэтому, кстати, претендуя на понимание мироздания, никто не способен понять свою судьбу. Познавшие бога не знают себя, и в несуществующем каждый идиот разбирается лучше, чем в своих ощущениях.
Откройте для себя мир чтения на siteknig.com - месте, где каждая книга оживает прямо в браузере. Здесь вас уже ждёт произведение Нодар Джин - Повесть о любви и суете, относящееся к жанру Современная проза. Никаких регистраций, никаких преград - только вы и история, доступная в полном формате. Наш литературный портал создан для тех, кто любит комфорт: хотите читать с телефона - пожалуйста; предпочитаете ноутбук - идеально! Все книги открываются моментально и представлены полностью, без сокращений и скрытых страниц. Каталог жанров поможет вам быстро найти что-то по настроению: увлекательный роман, динамичное фэнтези, глубокую классику или лёгкое чтение перед сном. Мы ежедневно расширяем библиотеку, добавляя новые произведения, чтобы вам всегда было что открыть "на потом". Сегодня на siteknig.com доступно более 200000 книг - и каждая готова стать вашей новой любимой. Просто выбирайте, открывайте и наслаждайтесь чтением там, где вам удобно.


