Сонет с неправильной рифмовкой. Рассказы - Соболев Александр


Сонет с неправильной рифмовкой. Рассказы читать книгу онлайн
Сборник состоит из четырнадцати рассказов, по числу сонетных строк. Заглавие каждого представляет собой стихотворную цитату. Некоторые взяты из классических стихов Фета, Анненского или Блока. Каждое из стихотворений-«источников» резонирует с текстом соответствующего рассказа. Рассказы «рифмуются» между собой. Действие разворачивается в современности. Герои расследуют преступления, читают стихи, ищут сокровища, мучаются ревностью, сочиняют музыку, испытывают фобии разной природы, ездят на велосипеде, ловят рыбу и пытаются скрыться от укоров собственной совести, но в каждом из рассказов происходит та или иная трансформация реальности или героя.
— Этот ненормальный дернул все-таки стоп-кран, — проговорил флибустьер. — Смотрите-ка, сейчас выскочит и побежит. Узнали вы его, Сергей Сергеевич?
— А то. Я его еще на перроне заметил. Постарел, конечно, но на вид все тот же Витька. А ты, Юр, помнишь его? — спросил расстрига у юнца, вновь свесившегося с полки.
— Конечно, дядь Сереж. Еще бы. Такую морду как забудешь.
— Юрка у нас жуть какой наблюдательный, — осклабился флибустьер.
— Как учили, Иосиф Карлович.
Все трое расхохотались.
И только я, всех их придумавший, продолжал сидеть в молчаливом оцепенении. Мне было очень жалко проводника, но сделать я уже ничего не мог.
У Оловянной реки
Если бы Грике сказали, что он философ, он бы удивился и не поверил, решив, что его разыгрывают, настолько его обыденное настоящее не вязалось с этим понятием. Между тем он, несомненно, не только был философом, но и посвящал философии большую часть своих досугов, из которых к старости стала состоять почти вся его жизнь. Более того, по сравнению с обычным выпускником философского факультета, профессия которого была записана в синем дипломе с выдавленным на верхней крышке конгревным гербом, Грика обладал несомненными преимуществами. Все те умственные блюда, которые подавались студенту в приготовленном и разогретом виде, ему приходилось опытным путем созидать себе самостоятельно. Как эмбрион в чреве матери за девять месяцев проходит всю эволюцию, на которую человечеству понадобились миллионы лет, так и подвижный ум Грики, осваивая расстилавшуюся кругом чащобу безымянных явлений, как некий ментальный умозрительный колобок, следовал тропинками Гераклита, извивами Анаксимандра, столбовой дорогой Платона и с облегчением выкатывался на площадь Боэция — и все это без всякого знакомства с трудами предшественников. Избежав пятилетнего университетского курса, где его научили бы головным уверткам, надменной праздности и вдобавок, может быть, заразили бы той особенной умственной гонореей, нежной готовностью к предательству, которая зачастую поражает у нас лиц определенного звания, он сохранил свой мыслительный аппарат в его первобытной чистоте и силе — в полном, признаться, контрасте со своим человеческим обликом.
Ибо Грика был внешне нехорош. Как всякий деревенский житель, он считал покупку новой одежды или обуви немыслимым расточительством, ходил в теплое время года в ботинках без шнурков, а зимой в валенках с калошами, стриг себя сам перед осколком зеркала, казалось, вынутым из чьего-то недоброго сердца, облачался зимой и летом в один и тот же ветхий пиджак, который как будто и был уже пошит в виде ветоши — настолько невозможно было представить, что он когда-то был новым. Имелась у него в гардеробе и старая, неизвестно к какому роду войск относящаяся шинель, много лет назад приблудившаяся к дому забытым образом, некогда роскошная соломенная шляпа для жарких дней, засаленные брезентовые штаны с дырами и еще кое-какие предметы одежды, о которых упоминать и совестно и излишне. Но при этом, как ни странно, ни он сам, ни его жилище не производили впечатления обиталища человека опустившегося: так, может быть, выглядела хижина Генри Торо, но не логово клошара. Тот, кто зашел бы внутрь в часы, когда хозяин почивал на топчане, прикрывшись старым вылинявшим одеялом, почувствовал бы в воздухе горький запах старых трав, легкую нотку дыма, слабый аромат сыромятины от висевшего в углу тулупа — но ничего отталкивающего.
Если бы не школьное знакомство с гелиоцентрической системой мироустройства, он мог бы счесть, что вселенная вращается вокруг него: так мало за семьдесят лет переменился он сам и так сильно трансформировался мир вокруг. Он вступал в сознательную жизнь под барабанный бой, симфонические завывания и надсадное рычание моторов: пели пионерские горны, громыхало радио; темно-зеленые машины, волочившие из леса тридцатиметровые бревна, извергали клубы дыма; мир был тверд и расчерчен. В деревне имелись два магазина, одна железнодорожная станция и полтысячи жителей. Земля была песок; огороды не родили, но кормил лес, расстилавшийся на десятки километров окрест — в лесу были ягоды, грибы, водилось зверье; в озерах и реке, прозванной за цвет воды Оловянной, ловилась рыба; взрослые работали на лесопилке или при ней.
Новости в империях склонны запаздывать: говорят, камчадалы служили молебны за здравие Екатерины Великой до 1800 года, покуда горестная весть, не видя нужды в спешке, плелась нога за ногу через всю страну. Здесь дело пошло быстрее, но тоже с оттяжкой — что-то содрогнулось, где-то прошла трещина, — и реальность вокруг явила вдруг свою выдуманную природу. Мир линял клочками, осыпался, как ветхая клеенка на столе: несколько месяцев на лесопилку не привозили зарплату, один из магазинов закрылся, электрички стали опаздывать; на болотах поселился диковинный зверь — вроде кабана, но без шерсти, белый и с одним огромным рогом на морде, вреда людям он не причинял, но поодиночке в лес ходить перестали. На лесопилку приезжали хмурые неизвестные граждане в кожаных пиджаках (первобытная эта мода небезосновательно намекала на воцаряющуюся простоту нравов, что далее и подтвердилось). В телевизоре сделалось неуютно: немолодые, неприятно страстные люди самозабвенно кричали друг на друга в большом зале с плюшевыми на вид сиденьями. Еда начала бурно дорожать, денежные же ручейки, напротив, почти пересохли. Наконец, что-то щелкнуло, ляскнуло и километрах в трех от деревни пролегла новая государственная граница.
Это неожиданно дало в руки пейзанам новое занятие: у бывших соседей теперь были разные деньги и разные цены на предметы; с возникшей разницы экономических потенциалов можно было очень скромно, но все же прокормиться. Каждое утро небольшие стайки граждан обеих стран ехали во встречном направлении: заграничные паспорта для пересечения границы еще не требовались, а за электричку платить уже сделалось зазорным (и редкие контролеры скорее удивлялись, когда кто-то из пришлых пассажиров предъявлял вдруг клочок бумаги в зеленую или розовую сеточку). Отчего-то одной из самых ходовых валют сделался майо-нез; вот удивительный, немыслимый выверт, волшебный протуберанец кулинарной истории — как изысканный французский соус оказался спустя три века после изобретения основным блюдом славянской голытьбы. Но так было (а кое-где и есть) — на завтрак съедался ломоть черного хлеба, щедро сдобренный майонезом, а на обед после трудового дня — большая порция самых простых и дешевых макарон, тем же майонезом заправленная. Но особенным его волшебным свойством была задержавшаяся на некоторое время фиксированная цена, позволявшая составлять невинные негоции на манер голландских тюльпановых: в соседней стране покупался ящик провансаля и со скромнейшей прибылью (иногда заключающейся в паре банок самого продукта) продавался на стихийно возникшем рыночке у станции.
Грика, впрочем, по вечной своей мешкотности участия в этих операциях почти не принимал, да и созерцательный его характер был чужд всякого прагматизма: думаю, что, даже если ему и удалось бы приобрести партию заветного товара, он бы потом либо забыл ее в поезде либо раздал бы нищим, а может, и скормил бы какой-нибудь бездомной собаке, умиленно наблюдая за тем, как розовый язык блаженно протискивается в банку, которую, между прочим, до сих пор по старой памяти языка (другого) зовут майонезной. Кормился же он, в общем-то, непонятно чем — ему полагалась какая-то грошовая пенсия (склонная, конечно, безбожно запаздывать, усыхая), порой совали ему копеечку сердобольные соседки (Грика жил бобылем), а чаще, особенно в теплое время года, выручала его рыбная ловля, которой он был большой любитель и знаток.
Вот и сейчас, выйдя из своего домика и прикрыв за собой дверь (замка на ней давно не было, да и вряд ли кто-нибудь польстился бы на его скромное имущество), он занялся приготовлениями к рыбалке. У самого Грики скотины никогда не водилось, если не считать приблудного кота, который также будучи своего рода философом, неделями пропадал в лесу, подворовывал в чужих домах, охотился на цыплят, за что неоднократно бывал бит смертным боем, но ближе к холодам непременно возвращался в избу на зимовку. Один из соседей держал свиней, безмятежно наливавшихся жиром к Рождеству и старавшихся не рассуждать между собой о будущем, так что на выходящем к Грикиной избе поросшем крапивой пустырике не переводились запасы перепревшего навоза, в котором можно было накопать юрких, венозного вида червей. Взяв стоявшие у сарая вилы, напоминавшие скипетр какого-то пресноводного Посейдона, Грика вспомнил (как вспоминал ежеутренне), что накануне собирался поправить расшатавшийся гвоздь, чтобы укрепить черенок, но без всякого угрызения совести отложил это, как легко отодвигал и другие хозяйственные заботы. Одного движения вил хватило, чтобы извлечь из убежища десяток червяков, которые были сложены в высокую консервную банку из-под венгерского горошка. Этикетка на ней давно истлела, но Грика помнил, что он отчего-то назывался «мозговой», хотя не напоминал видом содержимое черепной коробки и вряд ли способствовал умственной деятельности. Слово это так и повисло невысказанным: к червякам добавился для свежести пук смятой крапивы (задубелые руки сельского жителя слабо восприимчивы к ее стрекалам), а сам Грика, прихватив прислоненную к стене сарая удочку с примитивной снастью, отправился к озеру.