`
Читать книги » Книги » Проза » Современная проза » Синтия Озик - Зависть, или Идиш в Америке

Синтия Озик - Зависть, или Идиш в Америке

Перейти на страницу:

— Неподходящее время для визита, вот и все.

— И дяде чаю принесите.

— Он не может пить.

— А вдруг сможет, пусть попробует. Кто так смеется, готов к пиршеству — фланкен, цимис, росселфлейш[60]… — И сказал на идише: — В грядущем мире люди будут танцевать на празднике, везде будут смех и радость. Когда придет Мессия, люди будут так смеяться.

Воровский расхохотался, сказал: «Мессия» и вгрызся в подушку. Лицо у него было насквозь мокрое: слезы катились со щек в глаза, по лбу, вокруг ушей стояли озерца слюны. Он плевался, плакал, задыхался от хохота, снова хватал ртом воздух, рыдал, отплевывался. Глаза в красных прожилках, белки сверкают, как разверстые раны, даже шляпу не снял. Он хохотал, хохотал без удержу. Брюки мокрые, ширинка расстегнута, оттуда нет-нет да и сочится струйка. Увидев чай, он выпустил подушку, рискнул пригубить, вернее, лизнул, как зверь, в надежде — на третьем глотке подкатила рвота, он хохотал между ее спазмами, все хохотал, и от него воняло клоакой.

Эдельштейн наслаждался чаем, чай пробирал насквозь, будоражил нутро куда больше, чем кофе, которым пропах коридор. Он хвалил себя без злобы, без горечи: верх рассудительности! Оттаяв, он сказал:

— Дайте ему шнапс, шнапс-то он наверняка удержит.

— Уже пил, его вырвало.

— Хаим, бедненький, — сказал Эдельштейн, — с чего ты так завелся? Это я. Я там был. Я сказал про это — про могилы, про дым. Я ответственный. Смерть. Смерть, это я это сказал. Над смертью смеешься — значит, не трус.

— Если хотите поговорить с дядей про дела, приходите в другой раз.

— Про смерть — это про дела?

Он оглядел ее. Родилась в 1945–м, во времена лагерей смерти. Не из избранных. Непрошибаемая. В ней эта непрошибаемость, под которой он подразумевал все американское, глубоко засела. И все равно, измученное дитя, заблудшая овца, удивительная девочка — всю ночь просидела с безумцем.

— Где твоя мать? — спросил он. — Почему не пришла присмотреть за братом? Почему все валится на тебя? Ты должна быть свободна, у тебя своя жизнь.

— Что вы знаете про семьи?

Она попала в точку: ни матери, ни отца, ни жены, ни ребенка — откуда ему знать про семьи? Он — отрезанный ломоть, выжил.

— Я знаю твоего дядю, — сказал он, но без особой убежденности: прежде всего Воровский был человек воспитанный. — Когда дядя в себе, он не хочет, чтобы ты страдала.

Воровский сказал сквозь смех:

— Страдала…

— Ему нравится страдать. Он хочет страдать. Он превозносит страдание. Вы все хотите страдать.

Закололо, задергало: у Эдельштейна горели пальцы. Он провел рукой по горячей чашке. Пальцы ощущали тепло.

— Вы все? — переспросил он.

— Вы, евреи.

— Ага! Хаим, слышишь? Твоя племянница Ханна, она уже по ту сторону, хоть и знает маме лошн. Всего через поколение, и уже «вы, евреи». Тебе не нравится страдание? Может, хоть уважение к нему есть?

— Это ни к чему.

— А то, что это история? История тоже ни к чему?

— История — это пустая трата времени.

Америка, полая невеста. Эдельштейн сказал:

— Насчет дел ты права. Я пришел по делу. Дело мое — пустая трата времени.

Воровский сказал, смеясь:

— Гершеле — жаба, жаба, жаба.

— При вас ему стало хуже, — сказала Ханна. — Скажите, что вам нужно, я передам.

— Он не глухой.

— Он потом ничего не помнит.

— Мне нечего ему передать.

— Тогда что вам от него нужно?

— Ничего. Мне от тебя нужно.

— Жаба-жаба-жаба-жаба….

Эдельштейн допил чай, поставил чашку на пол и впервые оглядел квартиру Воровского: прежде Воровский его к себе не пускал. Одна комната, за пластиковой занавеской плита с раковиной, книжные полки, заваленные не книгами, а стопками журналов, заляпанный стол, диван-кровать, письменный стол, шесть табуреток, а вдоль стен семьдесят пять картонных коробок, где, как Эдельштейну было известно, пылились две тысячи экземпляров словаря Воровского. Бедняга Воровский, поругался с издателем, и тот всучил ему половину тиража. Воровскому пришлось заплатить за две тысячи Немецко-английских математических словарей, и теперь он был вынужден сам ими торговать, но он не знал, что ему делать и как. Ему выпало поглотить то, что он изверг. Из-за провала в бизнесе он располагал своей жизнью, пусть он был раб, но невидимый — этого у него никто не отнимет. Голодная змея вынуждена пожирать себя с хвоста до головы, пока не исчезнет.

Ханна сказала:

— Что я могу для вас сделать… — сказала, не спросила.

— Снова «для вас». Отъединение, разделение. Я одного прошу: забудьте про «вас», забудьте про «меня». Мы поймем друг друга, мы поладим.

Она нагнулась взять его чашку, и он увидел ее сапожок. Сапожок его испугал. Он сказал тихо, ласково:

— Слушай, твой дядя говорит, ты одна из нас. «Из нас» — в смысле, из писателей. Так?

— «Из нас» для вас — «из евреев».

— А ты не еврейка, мейделе?[61]

— Еврейка, да не та.

— А что, есть евреи те и не те? Хорошие, плохие, старые, новые…

— Старые и новые.

— Ну хорошо! Пусть будут старые и новые, вот и отлично, разумное начало. Пусть старые работают с новыми. Слушай, мне нужен напарник. Даже не напарник, все куда проще. Мне нужен переводчик.

— Мой дядя, переводчик, нынче нездоров.

Тут Эдельштейн вдруг понял, что ненавидит иронию.

— Не твой дядя! — завопил он. — Ты! Ты!

Воровский, подвывая, подполз к коробкам и заколотил по ним голыми пятками. Хохотать он стал иначе — не театрально, а как в театре — он развлекался, забавлялся, и клоуны маршировали у него между ног.

— Ты спасешь идиш, — сказал Эдельштейн, — ты будешь как Мессия для целого поколения, для целой литературы, разумеется, тебе придется потрудиться, попрактиковаться, тут нужны знания, нужен дар, надо быть гением, прирожденным поэтом…

Ханна ушла в своих сапожках с его грязной чашкой. Он услышал, как за занавеской потекла вода. Она вышла из-за занавески и сказала:

— Вы старики!

— Страницы Островера ты осыпаешь поцелуями!

— Вы — старые ревнивцы из гетто, — сказала она.

— А Островер молодой, он — юный принц? Слушай! Ты не понимаешь, ты не улавливаешь — переведи меня, выведи меня из гетто, моя жизнь на тебе!

Ее голос был как удар хлыста.

— Кровососы, — сказала она. — Вам не переводчик нужен, а чужая душа. Вас придавила история — она высосала вашу кровь, вам нужно, чтобы кто-то вас высвободил, диббук…

— Диббук! Островеровское словечко. Будь по-твоему, мне нужен диббук, я стану големом, ну и пусть, плевать! Вдохни в меня жизнь! Оживи меня! Без тебя я — сосуд скудельный! — И завопил в тоске: — Переведи меня!

Клоуны бежали по заколдованному животу Воровского.

Ханна сказала:

— Думаете, я читаю Островера в переводе? Как бы не так! Думаете, переводы хоть как-то передают, что такое Островер?

— Кто учил тебя читать на идише? — набросился на нее Эдельштейн. Такая девушка — знает буквы, ради которых стоит жить, и такая темная! «Вы все», «вы, евреи» — вы, вы, вы!

— Я научилась, меня дедушка научил, я за это не в ответе, я не напрашивалась, умненькая была, золотая голова — такая же, как сейчас. Но у меня своя жизнь, вы сами так сказали, и я не хочу тратить ее попусту. Так что, мистер Вампир, усвойте: даже на идише Островер не в гетто. Даже на идише он не такой, как вы.

— Он не в гетто? Что за гетто, какое гетто? Так где же он? На небесах? В облаках? С ангелами? Где?

Она задумалась — умная девочка.

— В мире, — ответила она.

— На базаре. Торговка рыбой, кохлефл,[62] он каждой бочке затычка, тебе он — автограф, мне работу, он всех слушает.

— А вы все слушаете только себя.

Что-то из комнаты ушло.

Эдельштейн, сунув ногу в мокрый ботинок, сказал вслед:

— Значит, тебя это не интересует?

— Меня интересует только мощный поток, а не ваши болотца.

— Опять гетто. Из-за чего твой дядя воняет, из-за гетто? Воровский, окончивший в 1924 году Берлинский университет, воняет гетто? Я сам, написавший четыре Б-гом данные книги, которые никто не знает, воняю гетто? Б-г, что четыре тысячи лет, со времен Авраама, обретается с евреями, тоже воняет гетто?

— Риторика, — сказала Ханна. — Идишская литературщина. Вот ваш стиль.

— Один Островер не воняет гетто?

— Это вопрос видения.

— Говори лучше — видений. Он не знает реальности.

— Он знает реальность за гранью реализма.

— Детки американской литературы! А в вашем языке риторики нет? — взорвался Эдельштейн. — Очень хорошо, он всего достиг, Островер знает мир. Пантеист, язычник, гой!

— Вот именно. Попали в точку. Фрейдизм, юнгианство, чувственность. Никаких рассказиков про любовь. Он современен. Он говорит за всех.

— Ага! Знакомая песня. Он говорит за человечество? За человечество?

Перейти на страницу:

Откройте для себя мир чтения на siteknig.com - месте, где каждая книга оживает прямо в браузере. Здесь вас уже ждёт произведение Синтия Озик - Зависть, или Идиш в Америке, относящееся к жанру Современная проза. Никаких регистраций, никаких преград - только вы и история, доступная в полном формате. Наш литературный портал создан для тех, кто любит комфорт: хотите читать с телефона - пожалуйста; предпочитаете ноутбук - идеально! Все книги открываются моментально и представлены полностью, без сокращений и скрытых страниц. Каталог жанров поможет вам быстро найти что-то по настроению: увлекательный роман, динамичное фэнтези, глубокую классику или лёгкое чтение перед сном. Мы ежедневно расширяем библиотеку, добавляя новые произведения, чтобы вам всегда было что открыть "на потом". Сегодня на siteknig.com доступно более 200000 книг - и каждая готова стать вашей новой любимой. Просто выбирайте, открывайте и наслаждайтесь чтением там, где вам удобно.

Комментарии (0)