Анатолий Ткаченко - Тридцать семь и три
И пить нельзя.
Чего еще нельзя? Все нельзя, вредно… Можно смотреть на Грету, конечно, издали. И вот на Антониду.
Неужели она правду сказала? «Взять мне вас или нет?»
Все я вообразил — будто уговаривала, просила, умоляла. Будто помогла мне. Вообразил, привиделось. Я ведь ночью почти не спал, и утром сидел как в бреду. Мне могло показаться — от ожидания помощи, сочувствия. Но ее глаза… Они же не привиделись. Были. Я помню и, наверное, никогда не забуду их выражение — то, тогдашнее. Им я больше верю. Они помогли мне — точно. Может, она и сама этого не знает? Может, позабыла?.. И почему она так похожа на ту, которая приснилась мне?
Теперь я могу идти на обед. Теперь я немного привык к палате № 1. Легче будет вернуться. Жаль — нельзя выпить, даже для аппетита. А есть не хочется: три десятых градуса словно выжгли все у меня внутри, и пища падает в пустоту. Выпью хоть соляной кислоты мензурку.
После обеда пошел в лес, к ближнему ручью. Долго сидел на дряхлом, чуть теплом валуне, бил прутиком по забереге — тонкому, хрупкому ледку, — и он, позванивая, острыми осколками уплывал к большой зейской воде. Было сухо и прохладно. Листья уже почернели, а те, что в ручье, покрылись сизым илом. Было ясно: где-то в верховьях Зеи, на хребте Тукурингра, выпал снег.
У санатория, потарахтев, остановилась автомашина. Послышались голоса, топот, суета. И вдруг заплакала женщина — тоненько, всхлипывая. Голос ее тек в сосны, бился о них, истончался, впитываясь в зеленую хвою, пожухлые травы, в сумеречный, набухший прелью воздух. Я вскочил, быстро зашагал, перепрыгивая через валежины, срывая себе дыхание.
Возле колонн подъезда к самым ступеням приткнулся санаторный автобус. Старенький, зелено-облупленный. Вокруг него столпились «тубики»: прибыло пополнение. А вот и плачущая рослая девушка с длинной, светлой, почти желтой косой. Ее держат под руки мужчина в синей новой телогрейке, кирзовых сапогах и женщина в поношенном, довоенном коверкотовом пальто. Девушка вырывается, рыдая приговаривает:
— Пустите! Я хочу уехать. Возьмите меня домой! Я здесь умру. Мамочка!..
Мужчина — он больше похож на старика: сутул, морщинист, с дряблой розоватой шеей, — молча гладит ладонью руку девушки, остекленело смотрит в толпу; женщина прикладывает к щекам девушки квадратик платочка, тоже плачет. Она высока ростом, костистая, и девушка очень похожа на нее.
Наконец из подъезда выходит дежурный врач. Поняв, что здесь происходит, оборачивается к сопутствующей ему сестре, усылает ее обратно. Через минуту сестра появляется снова — в руках у нее мензурка, пузырек.
Врач берет девушку за длинные костяшки-пальцы, спокойно говорит, приставив к ее губам мензурку:
— Выпейте, это поможет.
Она покорно, стуча о стекло зубами, пьет. Пьет, будто ей поднесли живой воды. Минуту молчит. После облегченно вздыхает, и только слезы скользят и скользят по ее щекам.
Ее уводят. Следом хочет пройти мать. Сестра уговаривает — сейчас не надо, в другой приезд, когда подлечится дочка. А мужчина стоит, разведя крюкастые руки, и, никого не видя, говорит:
— Это ж вы поймете нас, не осудите… Мы любим Стешу, свое дитятко. Это ж нельзя нам назад ее. Путевка куплена… Это ж хлопотать было ай как трудно. Кабы раньше… Не осудите, добрые люди, мы простые…
— Хватит, батя! — из толпы вышел лейтенант Ваня, положил на сутулую спину мужика руку. — Вылечат дочку, тут такое место, как в сказке.
— Дай-то бог…
— Даст, жди, — кто-то бормотнул в толпе.
— Эх, горемычный!
— Чего разохались? Человек и так переживает!
— Спасибо вам, — мужик схватил руку Вани, уставился ему в лицо, будто стараясь признать знакомого, и вдруг губы у него сжались, поехали в стороны, щеки прыгнули к глазам, и в тесноте морщин заблестела влага.
Ваня держал за руку мужика, смотрел на «тубиков», среди которых, ярко выделяясь, стояла Грета, скромно и чуть виновато улыбался: «Ну посмотрите сами, чем я могу помочь?..»
Сквозь толпу протолкался журналист Максим Коноплев, навел фотоаппарат на мужика и Ваню, поднял руку, щелкнул. Отступил на шаг в сторону, перевел затвор, щелкнув еще раз, сказал:
— Спасибо, сэр!
И как-то неожиданно, мгновенным жаром внутри, я почувствовал, что мне стыдно. Стыдно за Ваню. Ведь он красуется. Играет перед толпой, ловит восхищенные взгляды. Когда он подошел к мужику, я тоже подумал: «Молодец Ваня. Всегда он первым найдется!» А теперь вижу… Но почему я раньше ничего такого не замечал? Может быть, это только сейчас?.. Может быть, я придираюсь? Мне сегодня разное чудится, мерещится. То я вижу слишком освещенно, до боли резко, то все размывается туманом, как в пьяном полусне. У меня, наверное, больше трех десятых градуса.
Поднимаюсь наверх, иду по длинному сумеречному коридору, вхожу в палату. Она — как аквариум с единственным стеклом на свет. В ней можно плавать, оттолкнувшись от пола, кувыркаться, биться о стены и стекло. Кричать, широко разевая рот. И никто не услышит, потому что все звуки проглотит этот воздух — глухой, как вода. Лишь только небо будет смотреть — оно всех видит — днем белым светом, ночью звездами.
4
«Тоня, хотите я расскажу вам свою биографию? Коротко. За десять минут, пока грею градусник. Вам все равно делать нечего. Вы, правда, пишете что-то в мою историю болезни. Наверное, о процедурах, препаратах, аппетите и сне. Но это вам не помешает: ведь вы знаете все наизусть обо мне и можете записать с завязанными глазами, когда угодно.
— Будете слушать?
Хотя зачем я спрашиваю? Вы все равно никуда не уйдете эти десять минут.
Родился я здесь, в устье Зеи. В казачьей вольнице. С двух лет отец уже приноравливал меня к коню, давал в руки уздечку. Брал с собой на заимку. После пришла коллективизация, и отец, поработав в колхозе, завербовался на Север. Бросил дом, хозяйство — корову и клок земли при дворе, — нас, троих, с матерью. Через год вспомнил о семействе, вызвал к себе. Ехали по Амуру, потом по Охотскому морю. Добрались, как-то выжили. Я это плохо помню. Знаю, что китайцы подкармливали нас пресными пампушками на пароходе «Сип Пип-ган» и ухаживали за матерью. Подарили мне игрушку — первую в моей четырехлетней жизни — прыгающего на палке фанерного зайца. Север встретил нас ржаным хлебом и рыбой, обширной тайгой и тесным общежитием, разделенным занавесками. И полной свободой от хозяйства, дома, семейных обязанностей. Мы все, взрослые и дети, уподобились местным жителям-эвенкам, которые жили так, будто над ними есть некто всевышний, невидимый, но всемогущий, и он заботится об их быте и прокормлении. Это надорвало моего отца — человека сильного, приученного к тяжкому труду на земле; он много пил, удивляясь даровой жизни, и однажды чуть было не замерз в тайге. Перед войной пришлось переехать на золотые прииски, к очень дальней родне, тоже с берегов Амура, — мать надумала оторвать отца от друзей и легких заработков. Тут опять придавила нас беда, как в деревне: скудные пайки хлеба, разлады, скитания по домам родственников. На второй год войны меня забрали в школу ФЗО, — и я с охотой оставил места, где люди ходили по золоту, но многие не ели хлеба, — а шесть месяцев спустя уже работал бондарем на рыбозаводе Пуир в низовье Амура. Чужие люди, еда по талонам и карточкам. Обиды. Тупое, упрямое, подсознательное желание выжить. Выжить, и все. Для чего — будет ясно потом. Отсюда попал в армию (пошел с радостью: уж очень измучила меня бондарка) — и выдержал бы службу, хоть и немного было в запасе того, что досталось мне когда-то от здоровой молодой матери. Но однажды вечером мы совершили очередной бросок (к этому времени уже кончилась воина). Было холодно. К утру у меня обнаружили высокую температуру, после — плеврит. Отправили в туберкулезное отделение госпиталя и вскоре комиссовали за непригодностью к службе. В двадцать два года я стал инвалидом второй группы. Мне полагалась пенсия, определенная для сержантского состава недействующей армии, — сто десять рублей (на старые деньги). Я не пошел в райсобес. Решил лучше умереть, чем получать пенсию и всегда чувствовать себя инвалидом. Поступил радиотелеграфистом в службу погоды, благо эту профессию дала мне армия. И отработал несколько лет, нося в себе каверну, которая все уширялась, сделавшись дыркой 2×1,5 — побольше пулевого прострела. И вот я здесь: мой профсоюз «выбил» мне путевку, неимоверно напрягшись, — и я должен использовать ее так, чтобы (при лучшем исходе) стать на всю жизнь инвалидом третьей, самой желанной для меня группы.
Все, Тоня. Я вас не очень утомил? Вы смотрите на меня, как бы чего-то не понимая. Неужели непопулярно изложил? Я старался. Мог бы поподробней, но боялся утомить. Нет, вы грустно опустили кончики губ, провели ладонью по щеке — в забывчивости, будто вникая в какие-то слова. Тогда скажите, что вы обо всем этом думаете?»
— Вы, оказывается, здешний. Я посмотрела вашу историю…
Откройте для себя мир чтения на siteknig.com - месте, где каждая книга оживает прямо в браузере. Здесь вас уже ждёт произведение Анатолий Ткаченко - Тридцать семь и три, относящееся к жанру Советская классическая проза. Никаких регистраций, никаких преград - только вы и история, доступная в полном формате. Наш литературный портал создан для тех, кто любит комфорт: хотите читать с телефона - пожалуйста; предпочитаете ноутбук - идеально! Все книги открываются моментально и представлены полностью, без сокращений и скрытых страниц. Каталог жанров поможет вам быстро найти что-то по настроению: увлекательный роман, динамичное фэнтези, глубокую классику или лёгкое чтение перед сном. Мы ежедневно расширяем библиотеку, добавляя новые произведения, чтобы вам всегда было что открыть "на потом". Сегодня на siteknig.com доступно более 200000 книг - и каждая готова стать вашей новой любимой. Просто выбирайте, открывайте и наслаждайтесь чтением там, где вам удобно.


