`
Читать книги » Книги » Проза » Советская классическая проза » Александр Коноплин - Шесть зим и одно лето

Александр Коноплин - Шесть зим и одно лето

1 ... 27 28 29 30 31 ... 56 ВПЕРЕД
Перейти на страницу:

Там не принимают: грудник, кормить некому.

А сучка крутится возле, скулит. Дежурная на нее посмотрела, говорит:

— Да вот она и выкормит, только возьмите. Не все ли равно…

Поселили найденыша вместе с сучкой-кормилицей в сторожке дворника Ефима. В палаты не брали — боялись начальства. Но сучку кормили хорошо, чтобы побольше молока давала. Весь детдом бегал смотреть на такое чудо. Мальчонку назвали Гавриилом, отчество дали Ефимово, а фамилию — по имени кормилицы: Ладов — сучку Ладой звали. Таскали ей кто что мог. Даже огурцы ела. Потом издохла. От старости, наверное. А в сорок первом война началась. Всех, кому семнадцать исполнилось, в армию забрали. В военкомате удивились: все тощенькие, а один крепкий, упитанный. Большое дело — материнское молоко, главное, чтоб получал его младенец в начале жизни своей как можно дольше.

— Мы, — говорят, — тебя в истребительный полк запишем. Будешь немецкие танки уничтожать.

Стал Гавря бронебойщиком. Как контузило, не помнит. Вроде кто обухом по затылку ударил. Очнулся в немецком плену. Кругом колючая проволка, за ней знакомые места: шоссе на Рославль, овраг, где в войну играли, за ним детский дом. Оттуда воспитательницы в лагерь картошку приносили. Охрана разрешала.

Осенью Гаврю в Германию отправили. На заводе работал и в шахте, в Руре. Уголь добывал. Когда американцы освободили, домой в Смоленск запросился. Отговаривали мужики — не послушал. В Бресте прямо с поезда попал в тюрьму. Там узнал, кто он есть на самом деле: изменщик родины и американский шпиён. После увидел: таких в тюряге — пруд пруди. Вот — осудили… О чем тут рассказывать? Не о Ладе же корми лице! Засмеют. В детдоме так «сучонком» и звали.

Сунулся опять к «глазку», а товарищи оттаскивают.

— Нельзя, парень, крыша поедет.

— Да ты про любовь расскажи, — говорит Рассудительный, — любил же ты кого-то?

Покопался Гавря в памяти, пошевелил мозгами.

— Повариху Егоровну любил, она мне завсегда добавки давала, еще — дядьку Ефима, дворника…

Грохнули хохотом, повалились на нары. А чего смешного? Что в детдоме, что в истребительном полку, если в котелок чуток погуще попадет, человек и живет, и воюет веселее.

— И за что же тебя, сердешный, такого смешного, к этаким-то годам приговорили?

Это Завьялов. Не то взаправду поп, не то просто Добрый человек, жалостливый. Его самого за то, что бендеровца накормил, к двадцати пяти годам приговорили, а он других жалеет.

— Теперь таких дураков не расстреливают, — говорит кто-то.

Все это знают, да ведь сегодня у них нет расстрела, а завтра, глядишь, новый Указ издадут.

И Гавря решился.

— Я вам про Машу-давалку расскажу.

— Про какую-такую давалку?

— Да была у нас в полку… Санитаркой служила, раненых с поля боя выносила. Ей за это медаль «За отвагу» дали и обещали орден, да токо я уж не застал — контузило.

— Ну и что? Эка невидаль медаль. Да здесь у каждого медалей да орденов — полные «иконостасы». А санитарочек мы видывали…

— Она не такая, как другие. Те все больше к командирам липли: сытнее, чем у солдатского котла, да и защита… Бабам на передовой несладко. До ветру сбегать и то надумаешься. Мужик — он что кобель: пристает! Вот девки там к командирам и ладятся. И зазря их тыловые крысы «пе-пе-же» обзывали, срамили. От такой жизни к любому хмырю сунешься, лишь бы со звездочкой.

Маша на ихние звездочки не смотрела. Она нас, солдат, жалела. Особливо тех, кто в первый свой бой идет. Сидит такой скукоженный, серый весь и трясется. Его и водка не берет. Командир отделения материт, взводный наганом грозит — нипочем, а Маша подойдет к такому, обнимет за плечи и скажет: «Что ж ты, родненький, один-то сидишь? Нехорошо это. Э, да ты молодой еще, небось и не целовал никого? Пойдем со мной, я тебя приласкаю…» — и уводит в кусты. Вертается оттеда совсем другой человек. Вроде у него и страха перед немцем нет. Как в наступление полк подымут, Маша ему кричит: «Ничего не бойся, Ванечка! Живой приходи, а коли ранят, меня кличь, я приду!»

Вот какая она была, наша Маша. Комсорг Устименко все к ней придирался: «Опять ты, Веселова, несмотря на мои предупреждения, молодых бойцов развращаешь? Придется об тебе обратно командиру полка докладать».

— Доложил? — спросили и замерли. Ждут.

— Доложил, — ответил Гавря, — не раз докладал.

— Ну, что он?

Усмехнулся Гавря. Первый раз, наверное.

— Да послал его наш полковник!..

Выдохнули разом, зашевелились, загудели.

— Правильный был у Гаври полковник, справедливый.

— Смелый, однако…

— Да был ли такой? Может, ты, Гавря, и про Машу-санитарочку наврал? Была у вас в полку такая?

— Ей-богу, не вру! — Гавря даже перекрестился. — Хоть кого спросите…

И тогда сказали разом все, кто толпился вокруг:

— Святая женщина! Жалко, если погибла.

И чувствует Гавря: ему вроде уж и «глазок» не страшен! Как тем новобранцам, которых осенью сорок первого под Вязьмой женщина приласкала. А когда отворилась наконец железная дверь, пошел Гавря смело — руки назад, — только узелок с сухарями оставил: пусть едят…

Когда за ним дверь надзиратели затворяли, крикнул вслед полковник Логинов:

— Ничего не бойся, рядовой Ладов! Помни о святой женщине Марии!

Такие они, тюремные «законы». Хоть плачь, а рассказывай.

Но ведь и то правда, что нет на свете более благодарного слушателя, чем зэки. Хотя иногда — и более жестокого. Ночь напролет трави — слушать будут, а если клевать носом начнешь, подымут с нар и заставят стоя рассказывать.

Есть записные рассказчики. Это из тех, кто много читал на воле и память хорошая. Им не позавидуешь. Правда, рассказчику умереть не дадут, его подкармливают. Если камера посерьезней, поинтеллигентней, то и передохнуть дадут. Такое насилие, впрочем, только в отношении молодых. У них-де и память лучше, и сил больше — пускай тешит других.

Тешил и я. После одиннадцати месяцев одиночки такая практика шла мне на пользу. Придуманные ранее фантастические сюжеты изменялись в сторону реальности, детали отшлифовывались, отдельные фразы заменялись другими, более удачными, язык делался выразительнее, слова точнее — слушатели не выносили длиннот и рассусоливаний. Сам того не сознавая, я постепенно становился писателем. Однако главным в этом становлении было все то же: мой бедный мозг, как сухая губка, продолжал впитывать информацию извне — процесс, начавшийся в камере № 27. Редкий зэк не расскажет о себе всё, расскажет честно, горячо, истово крестясь на оконную решетку в тех местах, которые вызывают у слушателей недоверие. За годы, проведенные в лагерях, я встретил представителей разных сословий, профессий и национальностей. Бывший партработник хлебал баланду из одного котелка с власовцем; бывший чекист с благодарностью принимал замусоленный чинарик от урки; советский разведчик, лежа на нарах, мирно беседовал по-немецки с немецким разведчиком. Учителя, врачи, крестьяне, профессора, полицаи и генералы, старосты и следователи — все смешалось, перепуталось, сплелось в единый клубок в этом Ноевом ковчеге по имени ГУЛАГ.

— Сами мы никого не арестовывали, для этого имелись другие. Мы только принимали…

Мой собеседник на этот раз — бывший надзиратель с Лубянки Федор Ёлкин. По его словам, с 1932 по 1938 год он пропустил через свои руки «многие тысячи».

— Здесь, пожалуй, все бы не уместились.

Глядя в потолок, он поворачивает бритую голову, словно прислушиваясь к глухому шуму в соседних камерах.

— Я никого не обижал. Чего не было — того не было, это как на духу. Не веришь?

Он старается в полутьме рассмотреть выражение моих глаз.

— Ну, как хошь, — говорит он через минуту и продолжает: — Разные там были. Больше — военные. Комиссары. Командиры тоже — комкоры, командармы. Меньше комбрига не помню. Которые меньше — тех в Бутырку али в Лефортово. В Лефортове я тоже служил.

Мы лежим рядом, голова к голове. За оконной решеткой моросит ноябрьский дождь. Тусклый свет фонаря под жестяным абажуром мечется под вышкой со стрелком, бьется о стену, и клетчатая тень раскачивается на потолке камеры. Это пересыльная тюрьма. Днем часть зэков работает — строит новый корпус, что-то цементирует; другая стирает белье, варит лак, который сама и пьет, спрятавшись под нары от глаз надзирателей. На ночь всех запирают в камеры.

Ежедневно приходят этапы из тюрем, здесь собираются в один большой и уходят в Сибирь, на Воркуту, в Магадан, в Среднюю Азию. Огромные камеры, величиной со спортивный зал, всегда переполнены.

Мы с Федором тоже ждем своего часа. Иногда нам кажется, что о нас забыли.

— Духотища какая! — говорит Федор и снимает с себя лагерную телогрейку. Подняв похожий на жесткую щетку подбородок, он жадно ловит ртом слабую струю свежего воздуха. В окне нет стекла. Его выбили не из озорства, а оттого, что нечем было дышать: в помещении, рассчитанном на тридцать человек, сейчас больше ста. Все, кроме нас двоих, спят. Душно, жарко, нестерпимо воняет потом и парашей. Она давно переполнилась, и теперь содержимое растекается по полу.

1 ... 27 28 29 30 31 ... 56 ВПЕРЕД
Перейти на страницу:

Откройте для себя мир чтения на siteknig.com - месте, где каждая книга оживает прямо в браузере. Здесь вас уже ждёт произведение Александр Коноплин - Шесть зим и одно лето, относящееся к жанру Советская классическая проза. Никаких регистраций, никаких преград - только вы и история, доступная в полном формате. Наш литературный портал создан для тех, кто любит комфорт: хотите читать с телефона - пожалуйста; предпочитаете ноутбук - идеально! Все книги открываются моментально и представлены полностью, без сокращений и скрытых страниц. Каталог жанров поможет вам быстро найти что-то по настроению: увлекательный роман, динамичное фэнтези, глубокую классику или лёгкое чтение перед сном. Мы ежедневно расширяем библиотеку, добавляя новые произведения, чтобы вам всегда было что открыть "на потом". Сегодня на siteknig.com доступно более 200000 книг - и каждая готова стать вашей новой любимой. Просто выбирайте, открывайте и наслаждайтесь чтением там, где вам удобно.

Комментарии (0)