Максим Горький - О тараканах
Сижу один, пью чай с халвой,
Так провожу я вечер свой;
Итак, однажды по утру,
Наверно, я один, умру. Он отрадно вздохнул, это уж были настоящие стихи, потому что грустные. Но больше он не успел ничего написать: в дверь, со двора бойко постучали, явился Агат и с ним нахал из ресторана, остробородый, с усиками точно стрелки часов в два рубля семьдесят пять. - Покорский, - сказал он, протянув руку Платону, - Кароль Покорский. Агат, не раздеваясь, взял со стола бумагу и удивленно мигнул: - Ах, вот как, - стихи? Смотри-ка, - стихи! Покорский провел по строчкам концом бородки и сказал решающим голосом: - Это очень хорошо, понимаешь? - Очень, очень... Агат вынул из кармана пальто бутылку, овальную коробку рахат-лукума, сбросил пальто на постель Платона и сел к столу, оживленно любезно говоря: - Гуляли, гуляли, - дьявольски холодно! Покорский приглашает к девочкам, греться, - ба! думаю я - зайдем-ка за Ереминым, возьмем его, монаха; почему это так: мы - грешим, а он - не хочет? Это неправильно. Кстати напьемся чаю, угостим его сладким, я заметил: вы любите рахат-лукум, у вас турецкий вкус, угощайтесь! - Покорно благодарю, - сказал Платон, радостно удивленный милой, дружеской болтовней Агата; эта болтовня тотчас убедила его, что Грек передал Агату его согласие вступить в денежное дело, и вот Агат пришел, чтоб окончательно переговорить об этом. Разумеется, это - так. Агат улыбался, казалось, что каждое слово его улыбается, а Покорский молча пил чай и посматривал колкими глазами в лицо Платона, в потолок, в угол, где печь разинула темную пасть. Глаза его были глубоко забиты в сухое лицо, как шляпки машинных гвоздей в мягкое дерево, например, в липу. Он искусно, тихонько отбивая пальцами левой руки такт, насвистывал трогательный марш Ендржиевского и странно! - грустная мелодия, провожавшая кого-то далеко и, может-быть, навсегда, не мешала веселому журчанию речей милейшего Агата; он влюбленно смотрел на Платона и сеял мягкие слова. - Я тоже к стихам очень склонен, только сочинять нет времени. Сочинять забавное, очень смешное занятие. Платон, слушая, соображал: - Покорский, конечно, главный. Очень серьезный, даже неприятный. Никогда еще Агат не был таким милым. С ним говорить о серьезном будет очень просто. Но Агат не торопился заговорить о серьезном, он любезно спрашивал: - Вы стихи Баркова знаете? Нет? Жаль. Это - замечательные стихи в откровенном роде. Рахат-лукум этот лучшего сорта, вы что же мало кушаете? Платон вежливо улыбался и ел клейкое лакомство, густо осыпанное сахарной пудрой; Покорский, куря желтую папиросу, строго смотрел в потолок, казалось он читает что-то, неразборчиво или мелко написанное, веки его напряженно дрожали. - Сейчас начнет о деле, - ждал Платон. Агат рассказывал о дружбе и ссорах Баркова с сочинителем Пушкиным, он говорил так, как-будто сам присутствовал при этих ссорах. - Однажды, знаете, Пушкин так рассердился, что хотел побить ему морду, уже плеснул в рыло чаем, но Барков убежал в соседнюю комнату, притворил за собою дверь, и сейчас же запел, как в церкви:
Волною морскою
Скрылся Барков за доскою
От гонителя, мучителя,
Сашки Пушкина, сочинителя. Конечно Пушкин расхохотался, помирился: удивительно ловок был этот негодяй, однако памятник поставили не ему, а Пушкину. Агат засмеялся мягким смехом женщины, прижмурив глаза свои с блестящей иголочкой в центре карего зрачка. - Пора, - строго сказал Покорский; Платон вздрогнул, Агат же дернул цепочку часов на груди своей, часы, выскочив из кармана жилета, описали в воздухе золотую дугу и покорно легли на ладонь его: - Да, пора, одевайтесь! Платон был готов итти всюду, куда бы ни повел Агат, хоть в горящий дом. Он чувствовал, что от рыжего вина и рахат-лукума во рту его железисто горько, в голове мутно, а в животе бурчит, но за то на душе было легко, празднично прибрано, как бы присыпано сладкой, белоснежной пудрой. Он заметил, что Покорский, свернув лист бумаги со стихами тонкой трубкой, сунул его в ручку самовара, это сделало самовар похожим на пожарного солдата с брандсбойтом и несколько примирило Платона с молчаливым человеком, наверное он не так суров, каким кажется. - Вы любите девушек? - спрашивал Агат. - Как сказать? - Никак не говорите, я сам знаю, не любить нельзя, это - как детская болезнь, говорит Покорский, в роде скарлатины или кори, так, Покорский? Насвистывая свой марш, Покорский шагал твердо и мерно. Серебряный холод сковал землю, стеклянно хрустел под ногами, на голову и плечи давила металлическая тяжесть, дышать было так трудно, как-будто воздух замер, превратился в острые, злые колючки, и они вонзались в кожу щек, в лоб, и глаза. Но Агат, удивительный человек, шел распахнув пальто и хрустально звонкими словами спрашивал Платона: - А каких девушек вы любите больше? Почему вас интересует бунт? Разве вы знакомы со студентами? Чем мешает вам царь? От этих быстрых вопросов еще более мутилось в голове, Платон не успевал отвечать на них и только удивленно мычал, слушая Агата. - Глуп, как двое. Это сказал Покорский, негромко, равнодушно, трудно было понять, зачем он сказал это и о ком? - Не про меня, конечно, он меня не знает, - подумал Платон. - Но разве можно сказать про Агата - глуп? Думать уже не было времени, остановились у крыльца двухъэтажного скромного дома Мелиты Шварцман; красный фонарь накалил гладкую дубовую дверь без ручки; дверь нельзя было отворить с улицы, и это смутило Платона. - Вот что, - сказал Агат, застегивая пальто, - вы, Еремин, идите и спросите Клаву, - вы знаете Клаву? - Я тут никогда не был, это дорогой дом... - Ерунда. Мы съездим, пригласим еще одного парня, он очень смешной и хорошо поет песни; мы вернемся через десять минут. Помните - Клаву! Он сам ткнул пальцем в кнопку звонка и, раньше, чем открылась дверь, скользнул с Покорским прочь, точно по льду на коньках, а Платон оперся плечом о стену, вдруг чувствуя, что земля под ним вздувается горбом, сдвигая его куда-то. Ему показалось также, что свет фонаря стал более густо красен и качается кругами, хотя ночь была безветренна. - Я выпил лишнее, - сообразил Платон. Дверь открыл благообразный человек в синеватой поддевке, он ловко снял пальто с Платона, облупив его как яйцо, сдвинул ногою галоши его под вешалку и спрятал руки за спину. - Мне - Клаву. - В кармане не держу. Наверх, - сказал человек грубым голосом ветеринара Беневоленского. Лестница, покрытая, как в дворянском доме, красным ковром, то ложилась плоско, то вставала стеною, а сзади кто-то толкал Платона тупыми ударами в затылок. - Голова кружится. Он остановился, схватившись за перила, глядя вверх, на чьи-то черные ноги. Может-быть Агат потому и уехал, что я - пьяный, со мной нельзя говорить о серьезном. - Мне - Клаву, - сказал он толстой, черной женщине, с крупными янтарями на груди. - Клавдия, - крикнула она так пронзительно, что Платон пошатнулся. - Содовой воды тоже, - сказал он икнув оттого, что много съел рахат-лукума, потом пробормотал, усмехаясь. - Клава, халва... Коричневая стена пред ним раздалась, распахнулась, как шуба, из нее обнажилась девица, подхватила Платона под руку и повела его куда-то, вкусно говоря: - Какой беленький, мохнатенький! Выпил? - Ух, - сказал Платон, чувствуя во рту вкус меди. - Пересолил душеньку? Платон засмеялся: забавно сказала она о пересоленной душе; душа - не рыба, а, наверное, похожа на херувима: головка с крыльями и больше ничего. - Душа - крылата, - напомнил он девице, а она, захохотав, сказала что-то про солдата, ведя его навстречу "Дунайским волнам"; волны раскачивали пол, выгибая и проваливая шашки паркета, на полу, совсем как в дворянском доме, качались разноцветные девицы, черные мужчины; по стене над пианино и лысой головой тапера прыгала желтая, голая женщина с бубном. - Ой, его тошнит! - вскричала девица, оттолкнув Платона. В маленькой комнате, похожей на магазин посуды, ему облили голову ледяной водою, дали выпить несколько капель нашатырного спирта, это разредило густое, душное облако, вдруг окутавшее его. - Пришли они? - Кто? - ворчливо спросила женщина с янтарями. - Агат и этот? - Агат - камень. Какой Агат? - С бородкой, черный? Пришел? - Господи помилуй! - сердито вскричала женщина, размахивая полотенцем. Клавдия, позови Ермолая! Она стала толкать Платона в спину, приговаривая: - Никаких с бородками, мы не знаем, у нас заведение приличное, а вы не в себе и неспособный, идите-ко домой... Благообразный человек принял, обнял Платона, бережно свел его с лестницы, одел, осторожно выставил за дверь в синий холод ночи и, ударив по затылку, сказал: - Шантрапа! Ударил он так сильно, что пальто Платона распахнулось, и он побежал, размахивая руками, боясь оторваться от земли. Обиженный и больной, он не понимал: что случилось? Ошибся Агат и проехал с Покорским не в тот дом, или он пошутил над ним, сунув его к Шварцман? Платон долго шел мелкими, быстрыми шагами по тихим улицам, по синеватым теням домов и чем дальше уходил, тем пустыннее, тише становилось вокруг, только снег хрустел все сильнее. В спину холодно светила луна, тяжелая, вязкая тень путалась под ногами, мешая итти и все кружилось: дома, связанные заборами, ошмыганные веники деревьев; стеною вставала огромная льдина неба в мелких трещинках звезд. Платон всползал на небо и, соскальзывая с него, как таракан со стекла, упирался руками, лбом в шаткие стены домов, покрытые инеем. Судороги рвали живот, стискивали горло, тупо били в голову, - мокрые волосы смерзались на висках, голова леденела и в ней медленно вращались тяжелые, медные колеса. Бессвязно и горестно думалось, что вот он идет куда-то в холоде, до боли сжимающем тело, а красавец Агат, наверно сидит где-то в теплой комнате, забыв о нем. И вообще о нем некому помнить, в жизни его никого нет, как на этой сонной, слепой улице. А, может-быть, Агат нанял извозчика и, объезжая публичные дома города ищет его? Он такой вежливый. Агат... Он - ловкий, часы у него летают, как летали бы у Лесли Мортона... Острая, рвущая боль в животе обожгла его и остановила, внезапно ударив страшной догадкой: - Агат отравил меня рахат-лукумом. Каждое слово пошатывало его, усиливая страх до того, что боль стала тише, а в голове быстро, отчетливо рождались трезвые мысли. - Отравили рахат-лукумом и вином, потому что испугались - донесу. Это Грек научил Агата. Я - донесу, сейчас же. Я - в полицию... Он побежал, задыхаясь, чувствуя, что его нахлестывает изнутри уже не боль, а страх; именно страх разрывает живот тупым ножом. Тихонько взвизгивая, жмурясь он, с разбега, наткнулся на широкие ворота в кирпичной стене, из деревянной конурки у ворот поднялось что-то мохнатое, большое и крикнуло: - Куда лезешь? - Это - какое здание? - Это тебе не здание, а бойня. - Спасибо, - пробормотал Платон, зная теперь, куда нужно итти; он даже хотел снять шапку, но шапка не снялась, больно дернув волосы на висках и затылке. Сунув в карманы оледеневшие руки, он пошел вдоль стены, а от ворот вслед ему сказали, должно быть, шутя: - Завтра утром приходи, баран, - зарежем! Платон остановился и ноющим голосом, обиженно, едва выговаривая слова, ответил: - Меня рахат-лукумом отравили, а вы, - эх! Боль притихла, но терзал стальной холод, мучительно сжимая грудь, сдавливая виски ледяным обручем; но все-таки мельком Платон подумал, что, может-быть, никогда еще ни одного человека не отравляли рахат-лукумом, и что это было бы не так страшно, если бы не мороз. Сейчас он добежит до полиции, там доктор даст ему лекарство против яда, и если ему станет лучше, он скажет, что отравился сам, а завтра утром или через два, три дня, Агат, узнав, что он не донес полиции и не хочет мстить, попросит у него прощения за то, что отравил, и тогда они будут друзьями на всю жизнь. От этой мысли стало как-будто не так горько, а впереди засверкал на земле бездымный, золотисто красный костер; Платон бросился к нему, выбежал на площадь, очутился у огня, наступив на лужу растаявшего снега и сунул одеревяневшую от холода ногу настолько близко к живому золоту огня, что рыжебородый извозчик предупредительно сказал: - Зажаришь ножку, баринок! От костра на площади было темнее, чем на улицах; две лошади дремали косясь на огонь, на мордах их густо осел иней, один извозчик, стоя у огня, закуривал папиросу, другой, рыжебородый, поправлял концом кнутовища головни в костре. Платон узнал красно кирпичное здание купеческого клуба, бронзовый монумент против него и в синем небе - золотую луковицу колокольни Варвары Великомученицы. Полицейский участок тут, за церковью, в переулке... Вздрагивая от холода, он грел руки и ноги, простирая их над огнем, прислушивался к боли: становясь все тупее, она тягостно разливалась по всему телу, вызывая неодолимое желание лечь и заснуть. - Сейчас пойду, - думал он и не шел, воображая испуг и удивление Агата, слушая, сквозь дрему, все более медленный, замерзавший разговор извозчиков. - Все едино, - говорил рыжебородый, - и у штатского своя судьба, свои неудачи. Извозчик с папиросой еще более медленно ответил: - Верно. А все-таки - памятник, который для памяти, ставят на кладбище, а в городе памятники для устрашения. - Город не огород. Кого пугать? - Не про то говорю, чтобы пугать, а - не зазнавайся, каков ты ни есть. Потому и ставят на площадях царям памятники, полководцам, генералам... Платон хотел сказать извозчикам, что отравился рахат-лукумом и чтоб его отвезли в полицию, но припадок рвоты согнул его и, покачнувшись, он едва не упал головою в костер; рыжебородый оттолкнул его, сердито крикнув: - Эх, вы, туда же, пьете! Платон, лежа на снегу, сказал: - Вези... - Где живешь? Платон слышал, как другой извозчик говорил издали: - Везти его нельзя, замерзнет, ему бежать надо. Рыжебородый потрогал ногою ногу Платона: - Слышь - беги! - Не могу, - сказал Платон почти засыпая, обессиленный судорогами. - Ну, едем! - Гляди, заморозишь. - Пьют, а не умеют. Платона взяли под мышки, поставили на мягкие ноги, потом свалили в сани. Озябшая лошадь поскакала, Платон слышал удары ее копыт о передок саней, шлепки кнута, а когда проезжали мимо монумента, монумент крикнул сердитым басом: - Куда, дурак? Куда? Это удивило Платона; уж если монумент может ругаться, так ругаться должен бы не этот, а другой, который стоит перед домом дворянского собрания, тот, конечно, имеет право обругать за патоку и тараканов. Ехать было мучительно, извне тело сжимали железные тиски холода, изнутри терзала боль, и в то же время хотелось спать. Особенно нестерпимо холодно было голове, все мысли в ней вымерзли, но от этого она стала еще тяжелее и падала куда-то, как птица, лишенная крыльев. Лошадь бежала, подпрыгивая, точно старая собака, извозчик не торопил ее, он посматривал в небо, поглядывал на синеватые льдины в окнах домов, оглядывался на седока, скорченного в санях; потом он, не останавливая бег лошади, перевалился с козел в сани, снял рукавицы с рук своих, обыскал карманы безмолвного, но еще мягкого седока, снял с него часы, хотел снять и шапку, но она не далась. Тогда, приостановив лошадь, толкая седока руками и ногами, точно куль овса, он вывалил его из саней в сугроб и, хлестнув лошадь кнутом, поехал дальше между заборов и сугробов, под синий, жестоко холодный купол, прикрывший серебряную пустоту. ...Разумеется, вполне возможно, что "нездешний" человек, умерший "на ходу", не тот, о котором я рассказал; что он не так жил, не так чувствовал и думал. Но все существует лишь для того, чтоб о нем было рассказано. И совершенно недопустимо, чтоб какой-то человек валялся мертвым ночью, у камня, на берегу лужи, и чтоб поэтому нельзя было ничего рассказать.
Откройте для себя мир чтения на siteknig.com - месте, где каждая книга оживает прямо в браузере. Здесь вас уже ждёт произведение Максим Горький - О тараканах, относящееся к жанру Русская классическая проза. Никаких регистраций, никаких преград - только вы и история, доступная в полном формате. Наш литературный портал создан для тех, кто любит комфорт: хотите читать с телефона - пожалуйста; предпочитаете ноутбук - идеально! Все книги открываются моментально и представлены полностью, без сокращений и скрытых страниц. Каталог жанров поможет вам быстро найти что-то по настроению: увлекательный роман, динамичное фэнтези, глубокую классику или лёгкое чтение перед сном. Мы ежедневно расширяем библиотеку, добавляя новые произведения, чтобы вам всегда было что открыть "на потом". Сегодня на siteknig.com доступно более 200000 книг - и каждая готова стать вашей новой любимой. Просто выбирайте, открывайте и наслаждайтесь чтением там, где вам удобно.


