Борис Зайцев - Земная печаль
Через несколько дней, незадолго до Рождества, Машура медленно шла утром к Знаменке. Из Александровского училища шеренгой выходили юнкера с папками, строились, зябко подрагивая ногами, собираясь в Дорогомилово, на съемку. Машура обогнула угол каменного их здания, и мимо Знаменской церкви, глядящей в окна мерзнущих юнкеров, направилась в переулок. Было тихо, слегка туманно. Галки орали на деревьях. Со двора училища свозили снег; медленно брел старенький артиллерийский генерал, подняв воротник, шмурыгая закованными калошами. Машура взяла налево в ворота, к роскошному особняку, где за зеркальными стеклами жили картины[234]. Ей казалось, что этот день как‑то особенно чист и мил, что он таит то нежно–интересное, и изящное, что и есть прелесть жизни. И она с сочувствием смотрела на галок, на запушенные снегом деревья, на проезжавшего рысцой московского извозчика в синем кафтане с красным кушаком.
Теплом, светом пахнуло на нее в вестибюле, где раздевались какие‑то барышни. Сверху спускался молодой человек в блузе, с длинными волосами а la Теофиль Готье[235], с курчавой бородкой: вне сомнения, будущий Ван–Гог.
По залам бродили посетители трех сортов: снова художники, снова барышни и скромные стада экскурсантов, покорно внимавших объяснениям. Машура ходила довольно долго. Ей нравилось, что она одна, вне давления вкусов; она внимательно рассматривала туманно–дымный Лондон, яркоцветного Матисса, от которого гостиная становится светлей, желтую пестроту Ван–Гога, примитив Гогена. В одном углу, перед арлекином Сезанна, седой старик в пенсне, с московским выговором, говорил группе окружавших:
— Сезанн–с, это после всего прочего, как, например, господина Монэ[236], все равно что после сахара а–ржаной хлебец–с…
Тут Машура вдруг почувствовала, что краснеет: к ней подходил Христофоров, слегка покручивая ус. Он тоже покраснел, неизвестно почему. Машуре стало на себя досадно. «Да что он мне, правда?» Она холодно подала ему РУку.
— А я, — сказал он смущенно, — все собираюсь к вам зайти.
— Разве это так трудно? — сказала Машура. Что‑то кольнуло ей в сердце. Почти неприятно было, что его встретила, — или казалось, что неприятно.
— Меня стесняет, что у вас всегда народ, гости…
«Вы предпочитаете tête a tête[237], как в Звенигороде, — подумала Машура. — Чтобы загадочно смотреть и вздыхать!»
Пройдя еще две залы, попали они в комнату Пикассо, сплошь занятую его картинами, где из ромбов и треугольников слагались лица, туловища, группы.
Старик предводитель экскурсантов снял пенсне и, помахивая им, говорил:
— Моя последняя любовь, да, Пикассо–с… Когда его в Париже мне показывали, так я думал — или все с ума сошли, или я одурел. Так глаза и рвет, как ножичком чикает–с. Или по битому стеклу босиком гуляешь…
Экскурсанты весело загудели. Старик, видимо не впервые говоривший это и знавший свои эффекты, выждал и продолжал:
— Но теперь–с, ничего–с… Даже напротив, мне после битого стекла все мармеладом остальное кажется… Так что и этот портретец, — он указал на груду набегавших друг на друга треугольников, от которых, правда, рябило в глазах, — этот портретец я считаю почище Моны Лизы–с, знаменитого Леонардо.
— А правда, — спросил кто‑то неуверенно, — что Пикассо этот сошел с ума?
Машура вздохнула.
— Может быть, я ничего не понимаю, — сказала она Христофорову, — но от этих штук у меня заболит голова.
— Пойдемте, — сказал Христофоров, — тут очень душно.
Его голубые, обычно ясные глаза, правда, казались сейчас утомленными.
Спустившись, выйдя на улицу, Христофоров вздохнул.
— Нет, не принимаю я Пикассо. Бог с ним. Вот этот серенький день, снег, Москву, церковь Знамения — принимаю, люблю, а треугольники — Бог с ними.
Он глядел на Машуру открыто. Почти восторг светился теперь в его глазах.
— Я вас принимаю, и люблю, — вдруг сказал он.
Это вышло так неожиданно, что Машура засмеялась.
— Это почему ж?
Они остановились на тротуаре Знаменского переулка.
— Вас потому, — сказал он просто и убежденно, — что вы лучше, еще лучше Москвы и церкви Знамения. Вы очень хороши, — повторил он еще убедительней, и взял ее за руку так ясно, будто бесспорно она ему принадлежала.
Машура смутилась и смеялась. Но ее холодность вся сбежала. Она не знала, что сказать.
— Ну, идем… Ну, эта церковь, и объяснения на улице… Я прямо не знаю… Вы какой странный, Алексей Петрович.
На углу Поварской и Арбата, прощаясь с ней, он поцеловал ей руку и сказал, глядя голубыми глазами:
— Отчего вы ко мне никогда не зайдете? Мне иногда кажется, что вы на меня сердитесь… Но, право, не за что. Кому–кому, — прибавил он, — но не вам.
Машура кивнула приветливо и сказала, что зайдет.
Она шла по Поварской, слегка шмурыгая ботиками. Что‑то веселое и острое владело ею. «Ну, каков Алексей Петрович! Вы очень хороши, лучше Москвы и церкви Знамения!» Она улыбалась.
Дома все было, как обычно. В зале стояла елка, которую Наталья Григорьевна готовила ко второму дню Рождества, для детей и взрослых. Пахло свежей хвоей, серебряные рыбки болтались на ветвях. Машура поднялась к себе наверх. В комнатах ее тепло, светло и чисто, все на своих местах, уютно и культурно. Она молода, все интересно, неплохо… Машура села в кресло, заложила руки за голову, потянулась. В глазах прошли цветные круги. «Ах, все бы хорошо, отлично, если б…» «Господи, что же это такое? А?» Стало жутко почему‑то, даже страшно. «Что же, я врала Антону? Ну, зачем, зачем…» Острое чувство тревоги и тоски наполнило ее. «Почему все так выходит? Разве я…» Все смешалось в ней, то ясное, утреннее ушло и сменилось сумбуром. Кто такой Христофоров? Как он к ней относится? Что значат его отрывочные, то восторженные, то непонятные слова? Может быть, все это — одна игра? И как же с Антоном? На нее нашли сомнения, колебанья. Она расстроилась. Даже слезы выступили на глазах.
Завтракала она хмурая, в сумерках села к роялю, разбирая вещицу Скрябина, которую слышала в концерте. Но там было одно, здесь же выходило по–другому.
Пришел Антон. Слегка сутулясь, как обычно, он подал ей холодную с мороза руку и сказал:
— Это Шопен? Помню, слышал. Только ты замедляешь темп.
— Вовсе не Шопен, — сухо ответила Машура. «Он уверен, что все знает, и музыку, и искусство, — подумала она недружелюбно, удивительное самомнение!»
— Да, значит, я ошибся, — сказал Антон, покраснев, — во всяком случае, темп ты чрезмерно замедляешь.
Машура взглянула на него.
— Я просто плохо читаю ноты.
Он ничего не ответил, но чувствовалось, что остался недоволен.
— Я была нынче в галерее, — сказала Машура, кончив и обернувшись к нему.
— Не знал. Я бы тоже пошел. Отчего ты мне не сказала?
— Просто встала утром и решила, что пойду.
В пять часов они пили чай одни — Наталья Григорьевна уезжала в комитет детских приютов, где работала. Отрезая себе кусок soupe anglaise[238], Антон сказал, что, по его мнению, все эти кубисты, футуристы, Пикассо — просто чепуха, и смотреть их ходят те, кому нечего делать. Машура возразила, что Пикассо вовсе не чепуха, что в галерею ходит много художников и понимающих в искусстве. Например, там встретила она Христофорова.
— Христофоров понимает столько же в живописи, сколько Наталья Григорьевна в литературе, — вспыхнув, ответил Антон.
Машура рассердилась.
— Мама в десять раз образованнее тебя, а ругать моих знакомых — твоя обычная манера.
Антон заволновался. Он ответил, что в этом доме ему давно тесно и душно; что если бы не любовь к Машуре, он бы здесь никогда не бывал, ибо ненавидит барство, весь барственный склад и действительно не любит их знакомых.
В его тоне было задевающее. Машура обиделась, ушла наверх. Но Антон погружался в то состояние нервного возбуждения, когда нельзя остановиться на полуслове; когда нужно говорить, изводить, чтобы потом в слезах и поцелуях помириться или же резко разойтись. В ее комнате стал он доказывать, что не уверен, любит ли она его по-настоящему, и во всяком случае, если любит, то очень странно. Машура сказала, что ничего странного нет, если она случайно встретила Христофорова. Разговор был длинный, тяжелый. Антон накалялся и к концу заявил, что теперь он видит — во всяком случае Машура дитя своего общества, которое ему ненавистно, и где, видимо, иные понятия о любви, чем у него. Тогда она сказала, что Христофоров звал ее к себе, и что она пойдет.
— Это гадость, понимаешь, мерзость! — закричал Антон. — Ты делаешь это нарочно, чтобы меня злить.
Он ушел взбешенный, хлопнув дверью. Машура плакала в этот вечер, но какое‑то упрямство сильнее овладевало ею. «Захочу, — твердила она себе, лежа в темноте, в слезах, на кушетке, — и пойду. Никто мне не смеет запрещать».
Откройте для себя мир чтения на siteknig.com - месте, где каждая книга оживает прямо в браузере. Здесь вас уже ждёт произведение Борис Зайцев - Земная печаль, относящееся к жанру Русская классическая проза. Никаких регистраций, никаких преград - только вы и история, доступная в полном формате. Наш литературный портал создан для тех, кто любит комфорт: хотите читать с телефона - пожалуйста; предпочитаете ноутбук - идеально! Все книги открываются моментально и представлены полностью, без сокращений и скрытых страниц. Каталог жанров поможет вам быстро найти что-то по настроению: увлекательный роман, динамичное фэнтези, глубокую классику или лёгкое чтение перед сном. Мы ежедневно расширяем библиотеку, добавляя новые произведения, чтобы вам всегда было что открыть "на потом". Сегодня на siteknig.com доступно более 200000 книг - и каждая готова стать вашей новой любимой. Просто выбирайте, открывайте и наслаждайтесь чтением там, где вам удобно.


