Михаил Салтыков-Щедрин - Губернские очерки
А сама нагибается, чтоб взяться за коромысло, а грудь-то у нее высокая да белая, словно пена молочная: света я, сударь, невзвидел. Бросился к ней, выхватил коромысло из рук, а сам словно остервенел: уж не то что целовать, а будто задушить ее хотел; кажется, кабы она не барахталась, так и задушил бы тут. Очень для меня этот день памятен.
Не по нраву ей, что ли, это пришлось или так уж всем естеством баба пагубная была – только стала она меня оберегаться. На улице ли встретит – в избу хоронится, в поле завидит – назад в деревню бежит. Стал я примечать, что и парни меня будто на смех подымают; идешь это по деревне, а сзади тебя то и дело смех да шушуканье. "Слышь, мол, Гаранька, ночесь Парашка от тоски по тебе задавиться хотела!" Ну и я все терпел; терпел не от робости, а по той причине, что развлекаться мне пустым делом не хотелось.
Раз как-то изымал я, однако, ее; изымал, да и говорю:
– Что ж, мол, ты, Параня, к колодцу ходить перестала? али не люб стал?
А она, знаешь, легла у меня головонькой-то на грудь, глаза закрыла, вся словно помертвела и не дышит.
– Что ж, – говорю, – Параня! молви хоть словечко! А сам, знаешь, по голове ее глажу… Очнулась она маленько, я опять к ней.
– Полюби, – говорю, – меня, Параня; горько мне без тебя и на свет-то глядеть. А она – что бы вы, сударь, думали? – вырвалась у меня из рук.
– Что, – говорит, – на мученье, на тиранство, что ли, я тебе досталась, разбойник ты этакой, что ты надо мной властвовать задумал! Я, говорит, хочу – люблю, не хочу – не люблю.
И убежала.
Пришел и я, ваше благородие, домой, а там отец с матерью ругаются: работать, вишь, совсем дома некому; пошли тут брань да попреки разные… Сам вижу, что за дело бранят, а перенести на себе не могу; окроме злости да досады, ничего себе в разум не возьму; так-то тошно стало, что взял бы, кажется, всех за одним разом зарубил, да и на себя, пожалуй, руку наложить, так в ту же пору.
Время это было осеннее; об эту пору наши мужички в заводы на заработки уходит: руду копать, уголье обжигать, лес рубить; почесть что целую зиму в лесах живут. Однако как я один был сын в семье, то на эти работы еще не хаживал, да и достатками мы, супротив других, были поисправнее. Вот и вздумал я проситься у родителей в заводы. Отпустили. Пришлось на мой пай уголье обжигать; работа эта самая тяжелая; глаза дымом так и изъедает, а на лице не то чтоб божьего, а и человечьего образа не увидишь. Принялся я горячо, потому что думаю, как бы мне хоть за работой, что ли, свою дурость забыть. И точно, всю эту зиму я словно в раю блаженствовал; только вечером, отработавшись, как сядешь этак перед костром, так словно Параня из огня тоненькими струйками выходит… что ж? плюнешь, перекрестишься, и опять ничего.
Пришла опять весна, пошли ручьи с гор, взглянуло и в наши леса солнышко. Я, ваше благородие, больно это времечко люблю; кажется, и не нарадуешься: везде капель, везде вода – везде, выходит, шум; в самом, то есть, пустом месте словно кто-нибудь тебе соприсутствует, а не один ты бредешь, как зимой, например.
Пошли наши по домам; стал и я собираться. Собираюсь, да и думаю: "Господи! что, если летошняя дурость опять ко мне пристанет?" И тут же дал себе зарок, коли будет надо мной такая пагуба – идти в леса к старцам душу спасать. Я было и зимой об этом подумывал, да все отца-матери будто жалко.
Прибрел я домой, а на улице встречает меня Паранька. Встретила, да сама смеется. Я было отвернуться, так нет, сударь, так и тянет; подошел к ней.
– Здравствуй, – говорю, – Параня!
– Здравствуй! а много заработал?
– Что ж ты смеешься-то? – спрашиваю я.
– А мне что не смеяться? разве уж и смеяться нельзя? Ишь строгой какой!
– Да ты не смейся, – говорю я, – а скажи мне толком: согласна ли ты меня любить – вот, мол, что!
Села она на скамеечку и молчит; только словно из-под платка потихоньку посмеивается; сел и я тут же возле.
– Полно, – говорю я, – не дурачься, Параня; стало быть, не миновать этому делу, если вот хотел себя перемочь, да ишь нету… перестань же, Параня!
– А разве ты за тем в работы ходил, чтоб меня забыть?
– Да…
– Ну, так и забывай же…
Хотела она тут встать, да я не пустил; схватил ее в охапку, да и усадил уж силом.
– Нет, – говорю, – не уйду, доколе ты не ответишь, как мне желательно.
– Да что ты, проспись! ведь у меня муж есть: что я тебе скажу?
– Знаю я, что муж есть! да ведь он солдат!
– Так что ж, что солдат! вот годков через пятнадцать воротится, станет спрашивать, зачем, мол, с Гаранькой дружбу завела – даст он тебе в ту пору встрепку…
А сама все смеется и на меня глазами косит; а у меня зло так и подступает; так бы, кажется, и изорвал ее всю, да боюсь дело напортить.
– А что, – говорит, – никак ты меня и взаправду любишь?
Я было к ней, так куда? понесла опять старое: муж да муж – только и слов.
Вот и стал я ей припоминать, все припомнил: и Михейку рыжего, и татарина-ходебщика, и станового – всех тут назвал… что ж, мол, хуже я их, что ли?
А она, сударь, хоть бы тебе поморщилась:
– Ишь, – говорит, – сколько набрал!
С тем я и ушел. Много я слез через эту бабу пролил! И Христос ее знает, что на нее нашло! Знаю я сам, что она совсем не такая была, какою передо мной прикинулась; однако и денег ей сулил, и извести божился – нет, да и все тут. А не то возьмет да дразнить начнет: "Смотри, говорит, мне лесничий намеднись платочек подарил!"
Дразнила она меня таким манером долго, и все я себя перемогал; однако бог попутал. Узнал я как-то, что Параня в лес по грибы идет. Пошел и я, а за поясом у меня топор, не то чтоб у меня в то время намерение какое было, а просто потому, что мужику без топора быть нельзя. Встретился я с ней, а она – верно, забыла, как я ее у колодца-то трепал, – опять надо мной посмеивается:
– Что, – говорит, – знать, в лесу тоску разогнать пришел… . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Бог свидетель, барин, не чуял я в эту пору и сам, что делаю; не знаю и теперь. Помню только, что выхватил я топор из-за пояса и бил им, куда попало, бил дотоле, доколе сам с ног не свалился. Потемнело у меня в глазах, и вся кровь в голову так и хлынула. Однако я тут уснул и спал этак с полсутки. Только выспавшись и увидевши подле себя Парашку уж мертвую, я будто очнулся и начал тут припоминать все, как было. Сначала я было испужался и хотел бежать, а потом махнул на все рукой и объявился становому. У него, сударь, в это самое время лесничий в гостях сидел – тот самый, что платок-от ей подарил; начал было он меня бить, да мне уж что!.. Надели на меня тут колодки и привезли сюда".
Арестант вздохнул.
– Что ж, объяснял ты об этом подробно при следствии? – спросил я.
– А об чем это, ваше благородие?
– Ну, да об том, как она тебя почти сама на преступленье вызвала?
– Сначала объяснял, а потом бросил.
– Отчего же?
– Да становой сказывает, что это все лишнее:
"Почти-то, говорит, не считается; ты, говорит, дело показывай, а околесицу-то не городи!"
Арестант потупился.
– Что ж, – продолжал он, – виноват я; правда, что виноват… А коли по правде-то рассудить, так ведь истинно, ваше благородие, я не в своем разуме тогда был; оттого что, будь я в своем разуме, зачем бы мне экое дело делать? Я ведь знаю, что нашего брата за эти дела не похвалят… Вот их благородие довольно меня знают: сделал ли я когда дурное дело? согрубил ли кому-нибудь? а вот уж пятый год здесь! Ну, и мир весь за меня стоял: всякому ведомо, что я в жизнь никого не обидел, исполнял свое крестьянство как следует, – стало быть, не разбойник и не душегуб был! Однако вот я в тюрьме, да и то, видишь, еще мало, потому, говорят, у тебя на душе убивство! Оно, конечно, убивство, да ведь надо его сообразить – убивство-то!
На последних словах голос его задрожал, и щеки заметно побледнели.
– Мне не то обидно, – говорил он почти шепотом, – что меня ушлют – мир везде велик, стало быть, и здесь и в другом месте, везде жить можно – а то вот, что всяк тебя убийцей зовет, всяк пальцем на тебя указывает! Другой, сударь, сызмальства вор, всю жизнь по чужим карманам лазил, а и тот норовит в глаза тебе наплевать: я, дескать, только вор, а ты убийца!..
В следующей каморе было несколько арестантов; при нашем появлении они все встали с нар и обступили Якова Петровича.
Впереди всех стоял молодой парень лет двадцати, не более, по прозванию Колесов; он держал себя очень развязно, и тогда как прочие арестанты оказывали при расспросах более или менее смущения и вообще отвечали не совсем охотно, он сам вступал в разговор и вел себя как джентельмен бывалый, которому на все наплевать.
– Смирно он себя ведет? – спросил Яков Петрович у смотрителя.
– С тех пор, как высидел в темной…
– Конечно-с, – вступается арестант, – находясь, можно сказать, в несчастии, от природы преследуем, от властей гоним; претерпев все кораблекрушения и бури житейские и будучи при всем том воспитан от родителей в мещанском состоянии, сам собой просвещение получил…
Откройте для себя мир чтения на siteknig.com - месте, где каждая книга оживает прямо в браузере. Здесь вас уже ждёт произведение Михаил Салтыков-Щедрин - Губернские очерки, относящееся к жанру Русская классическая проза. Никаких регистраций, никаких преград - только вы и история, доступная в полном формате. Наш литературный портал создан для тех, кто любит комфорт: хотите читать с телефона - пожалуйста; предпочитаете ноутбук - идеально! Все книги открываются моментально и представлены полностью, без сокращений и скрытых страниц. Каталог жанров поможет вам быстро найти что-то по настроению: увлекательный роман, динамичное фэнтези, глубокую классику или лёгкое чтение перед сном. Мы ежедневно расширяем библиотеку, добавляя новые произведения, чтобы вам всегда было что открыть "на потом". Сегодня на siteknig.com доступно более 200000 книг - и каждая готова стать вашей новой любимой. Просто выбирайте, открывайте и наслаждайтесь чтением там, где вам удобно.


