Борис Зайцев - Земная печаль
Он молчал, не уезжал эти дни в город, был мрачен и ходил один. Минутами остро ненавидел себя. Видя в зеркале сутулую фигуру с большой головой, вихрастыми волосами и сумрачным взглядом небольших глаз, он мгновенно убеждался, что такого полюбить нельзя. Впрочем, тут же вспоминал, что многие великие люди были даже безобразны, например Сократ. Во всяком случае приятность, симпатичность — а это наиболее ценится — есть признак малой, и не страстной души. Да, но многие в его годы… — Абель в двадцать шесть лет открыл ряды[201], обессмертившие его имя, хотя и умер молодым и непризнанным.
В этом Антон находил некоторое острое удовлетворение: он, с его неказистым видом, он, похожий на застенчивого и вспыльчивого гимназиста, — более всего подходит для роли недооцененного героя, преждевременно гибнущего. «И ладно, — говорил он себе в горьком упоении, — превосходно. Пусть так и будет».
Но долго выдержать позу не мог. Иногда Машура действовала на него ошеломляюще. Звук голоса, какой‑нибудь завиток темных волос над ухом вызывали мучительную нежность. Раз она довольно долго держалась за перила террасы; потом ушла. Он встал с качалки, подошел, приложил лоб к теплому еще дереву; на глазах появились слезы. Вошла Наталья Григорьевна. Он быстро отвернулся, все же она заметила, как он взволнован. Это лишь усилило ее беспокойство.
Наталья Григорьевна вообще замечала, что между ними неладно. Спрашивала и Машуру, почему он в такой, как она выражалась, депрессии. Но Машура ничего ей не объяснила. Она сама чувствовала себя неважно. Что‑то очень смутное и неясное было у нее в душе. Нечто ее беспокоило.
Приезжал на несколько часов Христофоров, за вещами. Он был тих и молчалив. Обедали довольно сумрачно. Когда случайно разговор коснулся Анатоля Франса, Антон сказал, обращаясь к Наталье Григорьевне:
— Ваш Анатоль Франс просто французский разговорщик. От него волосы на голове не шевелятся.
Наталья Григорьевна возразила, что кроме волос на голове есть еще стиль, изящество и философия; ирония и доброта; есть, наконец, гений многовековой латинской культуры.
Но Антон не возражал, и разговор вообще не поддержался. Верно, все были заняты другим.
Вечером, когда Христофоров уехал, у Машуры с Антоном было объяснение. Оно не выяснило ничего. Антон волновался, почти грубил. Машура расплакалась и убежала в свою комнату. Ночью оба не спали. А наутро он уехал, оставив записку, что так больше жить не может. Он отправляется до осени на урок.
Машура прочла, разорвала бумажку и решила, что пусть будет, как будет. Отныне просто одна она станет заниматься жизнью, маленькими своими делами, ни о ком не думая. И правда, этот последний месяц провела в деревне, в одиночестве — полторы недели даже совсем одна — Наталья Григорьевна уезжала в Петербург. Это время осталось в ее памяти как полоска жизни чистой, покойной и немного грустной. Можно было гулять одной ясными августовскими вечерами, когда овес смутно белеет и шуршит в сумерках, полынь горкнет на межах, и красноватый диск встает на лиловом горизонте. Казалось, что она свободна от всего и всех. Можно было мечтать об одинокой жизни среди полей, под звездами.
Но вернулась Наталья Григорьевна, все стало на свои места. И как полагалось, в первых числах сентября водворились уже Вернадские на зимние квартиры, совершая непрестанный круговорот, называющийся бытием.
Как всегда, Машура возвращалась к старому пепелищу освеженная, как бы ободренная. Предстояла зима, полная нового: впечатлений, занятий, выездов, книг. Жизнь осенью в Москве бывает иногда хороша.
И Машура с живостью и возбуждением устраивалась на Поварской. К ней наверх вела узенькая лестница. Небольшая первая комната — как бы приемная; во второй, большой, разделенной пополам портьерой, вдоль которой длинный диван, жила Машура. Окна смотрят на юг. Солнце часто и приветливо сияет в безукоризненном паркете, отсвечивает в ризах икон в киоте, золотит клавиши пианино; освещает на стене итальянский примитив — старинную копию; блестит в ручках качалки с накинутым вышиваньем, в книжках, фотографиях, тетрадках, где можно встретить стихи Блока и портрет Бальмонта, — во всех тех маленьких пустяках, что составляет обстановку и уют московской барышни из образованной семьи.
Жизнь ее приняла предустановленное течение: ходила Машура на курсы, где слушала философию, историю и литературу; взяла абонемент на Кусевицкого[202]; бывала у знакомых, и у себя дома принимала; в этом году то еще явилось, что Машура вошла в общество «Белый Голубь». Оно состояло сплошь из девушек. Собирались для чтения книг, рефератов и бесед, направленных к духовному саморазвитию. Занимались религией. Искали смысла жизни. Рассуждали о поэзии, искусстве. Устраивали музыкальные вечера. Среди барышень была молодая актриса, две музыкантши, художницы. Там встретилась Машура с Лабунской.
Лабунская очень ей понравилась — красотой, изяществом и простой вольностью движений.
Приятны были улыбка, смех; несколько тягучий, широкий и мягкий московский выговор. Скоро выяснилось, что у них есть общие знакомые — Анна Дмитриевна. Лабунская сказала, что знает, как они были в монастыре.
— Ах, — прибавила она живо, — да вы, пожалуй, знаете и Христофорова… Ну, такой голубоглазый дядя, не то поэт, не то отшельник. Впрочем, — прибавила она со смехом, — мы с ним познакомились на бегах.
Машура слегка покраснела.
— Да, Алексея Петровича я знаю…
Лабунская сказала, что скоро у них в студии будет вечер, немногочисленный, «но, может быть, и ничего себе». Там и она выступает. Машуру она приглашала.
— Будут некоторые пресмешные, — прибавила она. — В общем, ничего. Приходите.
Машура поблагодарила. И предложение приняла. В условленный день Лабунская звонила ей. Наталья Григорьевна не была безразлична к тому, куда Машура ходит; но, считая ее вполне благоразумной, и не возражала.
Часов в десять вечера Машура подходила к большому красному дому, в затейливом стиле, на площади Христа Спасителя. Луна стояла невысоко. Белел в зеленой мгле Кремль; тянулась золотая цепь огней вдоль Москвы–реки.
Машура поднялась на лифте, отворила дверь в какой‑то коридор, и в конце его поднялась по лесенке в следующий этаж. Вся эта область населялась одинокими художниками; жили тут три актрисы и француз. Лесенка вывела ее в большую студию, под самой крышей. Угол отводился для раздевания. Главная же комната, вся в свету, разделена суконной занавесью пополам. Войдя, Машура скромно встала к стенке и осматривалась. Обстановка показалась непривычной: висели плакаты, замысловатые картины; по стенам — нечто вроде нар, на которых можно было сидеть и лежать. Вместо рампы — грядка свежих гиацинтов.
— А–а, — сказал Ретизанов улыбаясь. — Вам нравятся вот эти гиацинты? Это я все…
Ретизанов был очень наряден, в хорошем смокинге, безукоризненной манишке, лакированных ботинках. На бледном лице с седоватой бородкой и усами синели глаза.
— Вы знаете, я люблю цветы… Я не понимаю, как можно не любить… А вы как смотрите? Тем более когда танцует Елизавета Андреевна… Потому что она ведь одна музыка и ритм, чистейшее проявление музыки и ритма…
Он заволновался и стал доказывать, что Лабунскую надо смотреть именно среди цветов. Машура не возражала. Она даже была согласна; но Ретизанов, усадив ее в угол, громил каких‑то воображаемых своих противников и мешал даже рассмотреть присутствующих. Забежала Лабунская, уже в длинной, светлой тунике, поцеловала Машуру, Улыбнулась и ускользнула.
За минуту до начала, когда дамы, художники, меценаты, курсистки, поэты, молодые актрисы усаживались, кто на нарах, кто на табуретках, шурша платьями, благоухая, смеясь, — к Машуре подошел Христофоров в обычном своем сюртучке. Она взглянула на него сбоку, сдержанно, и протянула холодноватую руку.
Заиграла невидимая музыка, Свет погас, и зеленоватые сукна над гиацинтами медленно раздвинулись. Первый номер была пастораль, дуэт босоножек. Одна изображала влюбленного пастушка, наигрывала, танцуя, на флейте, нежно кружилась над отдыхавшей пастушкой; та просыпалась, начинались объяснения, стыдливости и томленье, и в финале торжествующая любовь. Затем шел танец гномов, при красном свете. Лабунская выступала в «Орфее и Эвридике»[203]. Была она легка, нежна и бесконечно трогательна. Казалось странным, зачем нужна она там, в подземном царстве; и одновременно — да, может быть, и есть своя правда, и высшая печаль в этом.
— Я говорил вам, — шептал сзади Ретизанов, — что она божественна. А еще Никодимов болтает… Нет, это уж черт знает что…
В антракте он побежал к Лабунской. Машура и Христофоров прогуливались среди полузнакомой толпы. Опять сиял свет, блестели бриллианты дам.
Откройте для себя мир чтения на siteknig.com - месте, где каждая книга оживает прямо в браузере. Здесь вас уже ждёт произведение Борис Зайцев - Земная печаль, относящееся к жанру Русская классическая проза. Никаких регистраций, никаких преград - только вы и история, доступная в полном формате. Наш литературный портал создан для тех, кто любит комфорт: хотите читать с телефона - пожалуйста; предпочитаете ноутбук - идеально! Все книги открываются моментально и представлены полностью, без сокращений и скрытых страниц. Каталог жанров поможет вам быстро найти что-то по настроению: увлекательный роман, динамичное фэнтези, глубокую классику или лёгкое чтение перед сном. Мы ежедневно расширяем библиотеку, добавляя новые произведения, чтобы вам всегда было что открыть "на потом". Сегодня на siteknig.com доступно более 200000 книг - и каждая готова стать вашей новой любимой. Просто выбирайте, открывайте и наслаждайтесь чтением там, где вам удобно.


