Максим Горький - Том 10. Сказки, рассказы, очерки 1910-1917
— Здравствуйте! — сказал он, остановясь против меня и поклонившись. — Экая сумятица у вас в голове: колонии, Памиры, изучение философии — замечательно, право! Юноша, вам надобно лечиться от этих судорог… Или — уж лучше идите в колонию, вот, например, в симбирскую…
Пришёл какой-то рыжий мужчина, одетый мещанином, в чуйку и высокие сапоги, — Николай Ельпидифорович засиял, заметался и стал похож на ребёнка, не знающего, что ему делать от радости: вместо того, чтобы освободить один из стульев, заваленных книгами и газетами, он начал усердно снимать книги со стола.
Гость взял за спинку стул, сбросил с него газеты на пол и сел, молча и сердито поглядывая на меня, двигая большими челюстями.
Я простился с Карониным и больше не встречал его.
Знакомство с ним — одно из самых значительных впечатлений юности моей, и я рад, что мне было так легко вспомнить его слова, точно я слышал их всего год тому назад.
Удивительно светел был этот человек, один из творцов «священного писания» о русском мужике, искренно веровавший в безграничную силу народа, — силу, способную творить чудеса.
Но у Н.Е.Каронина вера эта была не так фанатична и слепа, как у других писателей-«народников», заражённых славянофильской мистикой и, казалось бы, чуждым для них настроением «кающихся дворян». Впрочем, эта зараза естественна для людей, истерзанных своим одиночеством, людей, которым пришлось жить «между молотом и наковальней» — между полудиким правительством и чудовищно огромной, одичалой деревней.
Каронин веровал зряче:
— Надо всё-таки помнить умный стишок Алексея Толстого, хотя Толстой и барин…
Поднял палец и, несколько смущённо, прочитал «стишок»:
Есть — мужик и — мужик,Если он не пропьёт урожаю,Я тогда мужика уважаю.
— Мужика надо ещё сделать разумным человеком, который способен понять важность своего назначения в жизни, почувствовать свою связь со всей массой подобных ему, стиснутых ежовой рукавицей государства.
Он многое предвидел, и некоторые мнения его оказались пророческими. После одной горячей беседы на обычную тему «что делать» он сказал угрюмо:
— Эх, замотаются люди на этих поисках места и жизни и нырнут в омут такого эгоизма, что всем чертям будет тошно!
Жил он только литературным заработком, нередко голодал, ему часто приходилось бегать по городу, отыскивая у знакомых рубль взаём.
В один из таких дней я увидал его на балчуге, он продавал старьёвщику кожаный пояс и жилет. Сгорбясь, кашляя, стоял пред каким-то жуликом в очках, сняв пиджак, в одной рубахе, и убедительно говорил:
— Но послушайте, почтенный, — что же я буду делать с семнадцатью копейками?
— А уж этого я не знаю…
— На семнадцать копеек не проживёшь день…
— Живут и дешевле, — равнодушно сказал жулик.
Каронин, подумав, согласился:
— Верно, — живут! Давайте деньги.
Когда я поздоровался с ним, он сказал, надевая пиджак:
— А я вот продал часть своей шкуры. Так-то, барин! Чтобы работать — надо есть…
Он часто говорил о людях, которым тяжело на земле, но я не слышал жалоб его на свою полуголодную жизнь, да казалось мне, что он и не замечает, как живёт, весь поглощённый исканием «правды-справедливости». И, как все люди его линии мысли, верил, что эта правда существует там, в деревне, среди «простых» людей.
Мне кажется, он редко употреблял глагол жить, — чаще говорил работать. И редко звучало тогда слово человек, говорили — народ.
— «Мы должны целиком израсходовать себя в пользу народа, этим решаются все вопросы», — прочитал он мне слова из какого-то письма и, барабаня пальцами по листу бумаги, задумчиво добавил:
— Конечно. Ну конечно! А иначе — куда? На что мы?
Встал со стула, оглянулся.
— Пишет это одна хорошая женщина. Из ссылки.
Полузакрыв глаза, глядя на голую стену комнаты, он тихонько рассказал мне историю девушки: она фиктивно вышла замуж за человека совершенно чужого ей, пьяницу, освободилась от семьи и попала в руки негодяя. Долго боролась с ним за свою свободу, измученная ушла в деревню «учить народ», а теперь зябнет в Сибири. Рассказав это, он грустно добавил:
— Жертва. Тяжело ей. Я знаю, — тяжело! Но — другой дороги не было, барин!
В те дни, когда мне особенно плохо жилось, он посоветовал:
— Вы — странная натура. Всё у вас угловато и как-то отвлечённо. Пожалуй, вам и полезно будет пожить в колонии, с толстовцами, они вас несколько обломают…
Его интерес к «босякам» возрастал, раза три я видел Каронина в трущобах «Миллионной» улицы, и мне казалось, что его несколько смущает увлечение, чуждое вере в деревню.
— Резкий народ, — говорил он. — Очень интересные типы есть. Конечно — отработанный пар, но всё-таки некоторые — думают… А это уже — кое-что…
Жил он в постоянной тревоге о судьбе народа, в непрерывных заботах о хлебе, и эта напряжённая, нервная жизнь очень помогала болезни разрушать тело, измученное тюрьмой, этапами, ссылкой. Всё лихорадочнее горели его глаза, суше звучал кашель.
Он уехал из Нижнего и вскоре умер.
Кто-то рассказал мне, что в день смерти Каронин грустно сознался:
— Оказывается, умирать гораздо проще, чем жить.
М[арк] Т[вен]
У него на круглом черепе — великолепные волосы, — какие-то буйные языки белого, холодного огня. Из-под тяжёлых, всегда полуопущенных век редко виден умный и острый блеск серых глаз, но, когда они взглянут прямо в твоё лицо, чувствуешь, что все морщины на нём измерены и останутся навсегда в памяти этого человека. Его сухие складные кости двигаются осторожно, каждая из них чувствует свою старость.
— Джентльмены! — говорит он, стоя и держась руками за спинку стула. — Я слишком стар, чтоб быть сентиментальным, но до сего дня был, очевидно, молод, чтоб понимать страну чудес и преступлений, мучеников и палачей, как мы её знаем. Она удивляла меня и вас терпением своего народа — мы не однажды, как помню, усмехались, слушая подвиги терпения, — американец упрям, но он плохо знаком с терпением, как я, Твен, — с игрой в покер на Марсе.
Речь слушает кружок молодых литераторов и журналистов, они любят старого писателя и знают, когда надо смеяться.
— Потом мы стали кое-что понимать — баррикады в Москве, это понятно нам, хотя их строят, вообще, не ради долларов, — так я сказал?
Конечно, он сказал верно, это доказывается десятком одобрительных восклицаний, улыбками. Он кажется очень старым, однако ясно, что он играет роль старика, ибо часто его движения и жесты так сильны, ловки и так грациозны, что на минуту забываешь его седую голову.
Последний день
Антон Матвеевич Паморхов всю ночь не спал, чувствуя себя как-то особенно, по-новому плохо, — замирало сердце, от этого большое, дряблое тело, холодея, разваливалось, расплывалось по широкой постели, и хотя давняя ноющая боль в ногах исчезала в эти минуты, но утрата привычного ощущения тоже была неприятна.
Темнота в спальной жутко шевелилась, как туман над болотом, создавала неясные, пухлые фигуры, и Паморхов напряжённо слушал, как червь точит дерево зеркального шкафа, всё ждал, что кто-то позовёт его тихонько: «Антон…»
Особенно тревожно ожила темнота на рассвете, когда спряталась по углам, открывая понемногу зеркало в двери шкафа, и в зеркале постепенно росло, выяснялось отражение чего-то огромного, — оно ворочалось, взбухая и опадая, дышало со свистом и приглушённо стонало.
Паморхов не скоро понял, что это — он, его тело; а когда понял, то почувствовал себя в небывалом раздвоении с самим собою, как будто он — одно существо, а его тело — другое, неприязненно отделившееся от него, всосавшее из темноты множество тягостных и тревожных ощущений, оно живёт ими, а всё настоящее Паморхова — его весёлые мысли, игривые желания — всё вытеснено из него.
Рядом с ним крепко спала Капитолина, лёжа, как всегда, вниз лицом, крепко окутав голову одеялом и не дыша, точно мёртвая.
На рассвете Паморхову показалось, что в кресле у шкафа сидит рыжий змей-удав, — сидит, изогнувшись вопросительным знаком, неподвижно нацелив в лицо Паморхову большой, тусклый глаз цвета меди.
В этом тягостном раздвоении Паморхов лежал почти до полудня, закрыв глаза, стараясь не двигаться, чтобы окончательно не разорвать себя надвое.
Поздно утром он задремал и не слышал, как ушла женщина; его разбудил дождь, настойчиво стучавший в ставни спальной.
Встал он с тем же ощущением разлада, раздвоения, умылся, надел серый халат с бархатным малиновым воротником и такими же обшлагами, долго удивлённым взглядом выпученных глаз рассматривал в зеркало небритое, сизое, плюшевое лицо, смотрел, ни о чём не думая, и всё взбивал рукой густую шапку сивых, вихрастых волос.
— Бодрись, Антон! — неожиданно для себя сказал он и жалобно усмехнулся.
Откройте для себя мир чтения на siteknig.com - месте, где каждая книга оживает прямо в браузере. Здесь вас уже ждёт произведение Максим Горький - Том 10. Сказки, рассказы, очерки 1910-1917, относящееся к жанру Русская классическая проза. Никаких регистраций, никаких преград - только вы и история, доступная в полном формате. Наш литературный портал создан для тех, кто любит комфорт: хотите читать с телефона - пожалуйста; предпочитаете ноутбук - идеально! Все книги открываются моментально и представлены полностью, без сокращений и скрытых страниц. Каталог жанров поможет вам быстро найти что-то по настроению: увлекательный роман, динамичное фэнтези, глубокую классику или лёгкое чтение перед сном. Мы ежедневно расширяем библиотеку, добавляя новые произведения, чтобы вам всегда было что открыть "на потом". Сегодня на siteknig.com доступно более 200000 книг - и каждая готова стать вашей новой любимой. Просто выбирайте, открывайте и наслаждайтесь чтением там, где вам удобно.


