В. Розанов - Опавшие листья (Короб первый)
Любовался же я в Нескучном[53] (Мое.), глядя на пароходик. "Гуляка по садам" (кафешантанам), положив обе руки на плечи гуляки же, говорил:
— Один — и никого!
Потом еще бормотанье и опять выкрик:
— Вообрази: один и никого!
Это он рассказывал, очевидно, что "вчера пришел туда-то", и — никого из «своих» не встретил.
Он был так художествен, мил в своей радости, что "вот теперь с приятелем едет", что я на десятки лет запомнил. И что я его тогда любил, он мне нравился — это доброе во мне. А «литература» — от лукавого.
(за статьей о пожарах[54]).
* * *
Рассеянный человек и есть сосредоточенный. Но не на ожидаемом или желаемом, а на другом и своем.
* * *
Имей всегда сосредоточенное устремление, не глядя по сторонам. Это не значит: — будь слеп. Глазами, пожалуй, гляди везде: но душой никогда не смотри на многое, а на одно.
* * *
…а все-таки тоскуешь по известности, по признанности, твердости. Есть этот червяк, как пот в ногах, сера в ушах. Все зудит. И всё вонь. А ухо хорошо. И нога хороша. Нужно эту гадость твердо очертить и сказать: плюйте на нее.
Поразительно, что у Над. Ром.,[55] Ольги Ив. (жена Рцы) и «друга» никогда не было влечения к известности хотя бы в околотке. "Все равно". И по этим качествам, т. е. что они не имели самых неизбывных качеств человека, я смотрел на них с каким-то страхом восторга.
* * *
Счастливую и великую родину любить не велика вещь. Мы ее должны любить именно когда она слаба, мала, унижена, наконец, глупа, наконец, даже порочна. Именно, именно когда наша «мать» пьяна, лжет и вся запуталась в грехе, — мы и не должны отходить от нее… Но и это еще не последнее: когда она наконец умрет и, обглоданная евреями, будет являть одни кости — тот будет «русский», кто будет плакать около этого остова, никому не нужного и всеми покинутого. Так да будет…
(за уборкой библиотеки).
* * *
Как зачавкали губами и «идеалист» Борух, и "такая милая" Ревекка Ю-на, "друг нашего дома", когда прочли "Теми. Лик".[56] Тут я сказал в себе: "Назад! Страшись!" (мое отношение к евреям).
Они думали, что я не вижу: но я хоть и "сплю вечно", а подглядел. Ст-ъ[57] (Борух), соскакивая с санок, так оживленно, весело, счастливо воскликнул, как бы передавая мне тайную мысль и заражая собою:
— Ну а все-таки — он лжец.
Я даже испугался. А Ревекка проговорила у Ш. ы[58] в комнате: "Н-н-н…да… Я прочла "Т. Л.". И такое счастье опять в губах. Точно она скушала что-то сладкое.
Таких физиологических (зрительно-осязательных) вещиц надо увидеть, чтобы понять то, чему мы не хотим верить в книгах, в истории, в сказаниях. Действительно, есть какая-то ненависть между Ним и еврейством. И когда думаешь об этом — становится страшно. И понимаешь ноуминальное, а не феноменальное: "Распни Его".
Думают ли об этом евреи? толпа? По крайней мере никогда не высказываются.
(за уборкой библиотеки).
* * *
Да… вся наша история немножечко трущоба, и вся наша жизнь немножечко трущоба. Тут и администрация и citoyens.[59]
(в вагоне).
* * *
Сколько изнурительного труда за подбором матерьяла (и «примечаний» к нему) в "Семейном вопросе".[60] Это мои литературные «рудники», которые я прошел, чтобы помочь семье. Как и "Сумерки просвещения"[61] — детям. И сколько в каждой странице любви. Самая причина сказать: "Он ничего не чувствует", "Ничего ему не нужно".
(вагон; думая о критиках своих).
* * *
Какой это ужас, что человек (вечный филолог) нашел слово для этого «смерть». Разве это возможно как-нибудь назвать? Разве оно имеет имя? Имя уже определение, уже "что-то знаем". Но ведь мы же об этом ничего не знаем. И, произнося в разговорах «смерть», мы как бы танцуем в бланманже для ужина или спрашиваем: "Сколько часов в миске супа?" Цинизм. Бессмыслица.
* * *
Как я отношусь к молодому поколению?
Никак. Не думаю.
Думаю только изредка. Но всегда мне его жаль. Сироты.
* * *
Любовь есть боль. Кто не болит (о другом), тот и не любит (другого).
* * *
Литература (печать) прищемила[62] у человека самолюбие. Все стали бояться ее; все стали ждать от нее… "Эти мошенники, однако, раздают монтионовские премии". И вот откуда выросла ее сила.
Сила ее оканчивается там, где человек смежает на нее глаза. "Шестая держава" (Наполеон о печати) обращается вдруг в посеревшую хилую деревушку, как только, повернувшись к ней спиной, вы смотрите на дело, а не на ландкарту с надписью: "Шестая держава".
* * *
Революция имеет два измерения — длину и ширину; но не имеет третьего глубины. И вот по этому качеству она никогда не будет иметь спелого, вкусного плода, никогда не "завершится"…
Она будет все расти в раздражение; но никогда не настанет в ней того окончательного, когда человек говорит: "Довольно! Я — счастлив! Сегодня так хорошо, что не надо завтра"… Революция всегда будет с мукою и будет надеяться только на «завтра»… И всякое «завтра» ее обманет и перейдет в «послезавтра». Perpetuum mobile, circulus vitiosus,[63] и не от бесконечности — куда! — а именно от короткости. "Собака на цепи", сплетенной из своих же гнилых чувств. «Конура», "длина цепи", "возврат в конуру", тревожный коротенький сон.
В революции нет радости. И не будет.
Радость — слишком царственное чувство и никогда не попадет в объятия этого лакея.
Два измерения: и она не выше человеческого, а ниже человеческого. Она механична, она матерьялистична. Но это — не случай, не простая связь с "теориями нашего времени"; это — судьба и вечность. И, в сущности, подспудная революция в душах обывателей, уже ранее возникшая, и толкнула всех их понести на своих плечах Конта-Спенсера и подобных.
* * *
Революция сложена из двух пластинок: нижняя и настоящая, archeus agens[64] ее — горечь, злоба, нужда, зависть, отчаяние. Это — чернота, демократия. Верхняя пластинка — золотая: это — сибариты, обеспеченные и не делающие; гуляющие; не служащие. Но они чем-нибудь "на прогулках" были уязвлены или — просто слишком добры, мягки, уступчивы, конфетны. Притом в своем кругу они — только «равные», и кой-кого даже непременно пониже. Переходя же в демократию, они тотчас становятся primi inter pares.[65] Демократия очень и очень умеет "целовать в плечико", ухаживать, льстить: хотя для "искренности и правдоподобия" обходится грубовато, спорит, нападает, подшучивает над аристократом и его (теперь вчерашним) аристократизмом. Вообще демократия тоже знает, "где раки зимуют". Что "Короленко первый в литературах своего времени" (после Толстого), что Герцен — аристократ и миллионер, что граф Толстой есть именно «граф», а князь Кропоткин был «князь», и, наконец, что Сибиряков имеет золотые прииски — это она при всем «социализме» отлично помнит, учтиво в присутствии всего этого держит себя, и отлично учитывает. Учитывает не только как выгоду, но и как несть. Вообще в социализме лакей неустраним, но только очень старательно прикрыт. К Герцену все лезли и к Сибирякову лезли; к Шаляпину лезут даже за небольшие рубли, которые он выдает кружкам в виде "сбора с первого спектакля" (в своих турне: я слышал это от социал-демократа, все в этой партии знающего, и очень удивился). Кропоткин не подписывается просто «Кропоткин», "социалист Кр.", "гражданин Кр.", а "князь Кропоткин". Не забывают даже, что Лавров был профессором. Ничего, одним словом, не упускают из чести, из тщеславия: любят сладенькое, как и все «смертные». В то же время так презирая «эполеты» и «чины» старого строя…
Итак, две пластинки: движущая — это черная рать внизу, "нам хочется", и — "мы не сопротивляемся", пассивная, сверху. Верхняя пластинка благочестивые Катилины; "мы великодушно сожжем дом, в котором сами живем и жили наши предки". Черная рать, конечно, вселится в домы этих предков: но как именно это — черная рать, не только по бедности, но и по существу бунта и злобы (два измерения, без третьего), то в "новых домах" она не почувствует никакой радости: а как Никитами Акулина "в обновках"[66] (из "Власти тьмы"):
" — Ох, гасите свет! Не хочу чаю, убирайте водку!"
Венцом революции, если она удастся, будет великое volo:
— Уснуть.
Самоубийства — эра самоубийств… И тут Кропоткин с астрономией и физикой и с "дружбой Реклю" (тоже тщеславие) очень мало помогут.
* * *
Есть дар слушания голосов и дар видения лиц. Ими проникаем в душу человека.
Не всякий умеет слушать человека. Иной слушает слова, понимает их связь и связно на них отвечает. Но он не уловил «подголосков», теней звука "под голосом", — а в них-то, и притом в них одних, говорила душа.
Голос нужно слушать и в чтении. Поэтому не всякий "читающий Пушкина" имеет что-нибудь общее с Пушкиным, а лишь кто вслушивается в голос говорящего Пушкина, угадывая интонацию, какая была у живого. Кто "живого Пушкина не слушает" в перелистываемых страницах, тот как бы все равно и не читает его, а читает кого-то взамен его, уравнительного с ним, "такого же образования и таланта, как он, и писавшего на те же темы", — но не самого его.
Откройте для себя мир чтения на siteknig.com - месте, где каждая книга оживает прямо в браузере. Здесь вас уже ждёт произведение В. Розанов - Опавшие листья (Короб первый), относящееся к жанру Русская классическая проза. Никаких регистраций, никаких преград - только вы и история, доступная в полном формате. Наш литературный портал создан для тех, кто любит комфорт: хотите читать с телефона - пожалуйста; предпочитаете ноутбук - идеально! Все книги открываются моментально и представлены полностью, без сокращений и скрытых страниц. Каталог жанров поможет вам быстро найти что-то по настроению: увлекательный роман, динамичное фэнтези, глубокую классику или лёгкое чтение перед сном. Мы ежедневно расширяем библиотеку, добавляя новые произведения, чтобы вам всегда было что открыть "на потом". Сегодня на siteknig.com доступно более 200000 книг - и каждая готова стать вашей новой любимой. Просто выбирайте, открывайте и наслаждайтесь чтением там, где вам удобно.

