Борис Зайцев - Земная печаль
Подошло лето, и понятно, никуда мы из Москвы выехать не могли, а сидели на своей Садовой у Кудрина, да смотрели, как деревья распускаются. Правда, при нашем особняке был отличный сад, и выходил почти что к Вдовьему дому. Льва Кириллыча вывозили в кресле; я его катал по дорожкам, а он на все смотрел брезгливо, и на солнышко, и на зелень свежую, и как пролетки в Москве гремели ему не нравилось, как будто даже обижало. Только раз, помню, молчал он, молчал (со мной вообще редко разговаривал, не снисходил), — да вдруг и говорит:
— Вы меня возите по этой дурацкой Москве, а порядочные люди теперь за границей, на море… Впрочем, вам все равно за границей не бывать, так и мне, нечего, значит, и разговаривать.
Конечно, я никогда раньше о загранице не думал, и к моему лакейскому положению это весьма мало подходило, но в последнее время Ольга Ивановна стала делать мне намеки, и опять я не понимал, к чему это. Такие намеки, что, может, нам придется из Москвы уехать и очень далеко, и будто бы это гораздо лучше, чем здесь оставаться. Меня это сбивало, а впрочем, я вдруг на все махнул рукой, и так мне казалось: ладно, что‑то с ней делается, а что, мне все равно.
И я по–прежнему на бега ездил в новом костюмчике, в соломенной шляпе. Два раза в Царицыне[147] был, пил пиво в летнем саду и интрижку завел с тамошней девицей. И конечно, чему быть, того не миновать, и как я ни хорохорился, не миновали мы с Ольгой Ивановной, что нам назначено было.
Помню, поехал я на бега, и на извозчике развернул газетный листок, — попалось мне имя «Ласточка». Хоть я лошадей уже знал, решил почему‑то на Ласточку эту ставить: лошадка темная, зато много могут выдать. Только ввалился, две минуты осталось до заезда, беру билет, в ординаре. Даже дураку ясно, первым должен быть Князь Игорь. На прямой шина лопается, сбой. Стала Ласточка с Мамзелью резаться, и на полголовы у беседки ее обошла. Я взял триста.
Обедал, понятно, у Яра, потом в «Аквариум», вернулся домой в третьем часу — светать начинало. Так. Понятно, выпивши, думаю, Ольга Ивановна сейчас меня точить начнет. Вхожу я в нашу комнату, она на постели сидит, вся синяя, виски себе руками жмет. «Что ты?» — спрашиваю. — Больна?» Молчит. «Да что с тобой, случилось, что ли?» Опять молчит, только письмецо мне подает. Что за дьявол такой, думаю? И что ж в этом письмеце написано: что вот ей, Ольге Ивановне, такой‑то, объявляется партией смертный приговор. Я на дыбы. Какой партией? За какие провинности?
— Я, — отвечает, — тебе этого раньше сказать не могла, — и легла ничком на постель, уши руками прикрыла, точно я ее бить собирался.
Потом стала плакать, и меня упрекать, что я ее не люблю, по женщинам бегаю, одну оставлю, а ее все обижают. Нет, думаю, погоди. Сел я к ней на постель, ноги дрожат, погоди, думаю: все узнаю.
— За что ж убить тебя грозятся?
— За то, за то… — Вдруг она вскочила, и глаза у ней засверкали, как у дикого хоря: — Вышло бы — богатыми б были, за то, что я их кругом пальца вот как обертывала, а они думали, я ихняя!
И опять она распалилась, что дело у ней сорвалось, и со злобой, с сатанинской яростью все мне выложила: что правда, втерлась она в партию к политическим, и в охранное отделение поступила, и все в гору шла, народу порядочно повыдала, к осени повышение должна была получить, а теперь все пропало, потому что узнали. И опять она в отчаянье впала, что вот ее не сегодня завтра убьют. Ох и ночь же эта была!
Хоть никогда я Ольгу Ивановну душевной любовью, с уважением, с жалением не любил, но когда она мне это рассказала, прямо скажу: бездна у меня под ногами разверзлась.
Чтобы с Иудой предателем в одной постели спать, этого я никогда не ждал. Но тут‑то и началось. Она это сейчас же поняла, а как была женщина цепкая, то меня выпускать ей совсем не подходило. Сначала она мне в ноги, чтобы ее убить будто, и потом ползала как гад, руки целовала, а потом еще лучше устроила — женскую свою силу против меня пустила, — и как была разгорячена, да и я взбудоражен, то ей это очень даже удалось. И в этом самом деле топили мы оба себя, как в вине, — она позор свой и страх, я — смятение и гордость, остатки, что во мне было еще человеческого. Понимал я: тут моя гибель настоящая начинается. И точно провалился куда — заснул.
А проснулся другим человеком. Ольга Ивановна опять вкруг меня хлопотала: деловитая была женщина, и на личике ее миловидном опять заботы были, так и кипело, и варилось в ней опять — что вот, мол, надо как‑нибудь вывертываться. А я, напротив, совсем воли лишился. Точно рыба на берегу: треплю хвостом, а дышать нечем, и все равно, с места не сдвинешься.
В этот день я совсем Льва Кириллыча не видел, и не показывался к нему, а уехал из дому, опять был на бегах, напился, и весь свет, вся Москва мне теперь другими казались. Как море по колено. Ведь, так сказать, я все ж таки предателем еще не был, а мне мерещилось, что я теперь что угодно могу сделать, не только что котом стать, а на всякое преступленье пойду, потому в чужой я власти, в греховной, и мне все равно пропадать, так сейчас ли, или еще когда — все равно.
Вечером, когда вернулся, встречает меня Ольга Ивановна, глаза у ней сухие, горят, и вся она не своя, будто в другом месте присутствует, а здесь одна ее видимость. Я очень хорошо понял: бегал хорь цельный день, придумывал, и теперь вот он, готов.
Так оно и вышло. Верно, придумала, да еще что!
Увела меня в комнатку, дверь на крюк, и говорит: здесь оставаться нам нельзя, бежать надо, за границу. Денег мало. Это не беда. Все она рассудила. Вынула револьвер, на меня навела. Если, говорит, проболтаешься, или помочь не захочешь — мне терять нечего, живым не выпущу. Я слушаю, молчу. Не испугался нисколько, знаю, все равно: как она скажет, так и сделаю.
А надумала малявка так: у Льва Кириллыча в столе, на ключ запертом, процентных бумаг и деньгами хранилось тысяч на двадцать.
Ключ этот он под подушкой хранил, и спал довольно чутко. А последние дни стал, чтобы от бессонницы избавиться, понемногу морфию принимать. Как он в двенадцать задремал, должен я к нему прокрасться, и морфию в рюмку всыпать, чтоб уж не проснулся. Потому это я именно сделаю, что у мужчин нервы крепче, видите ли. А она — вдруг испугается и все испортит!
Я не помню слов, какими она мне это говорила. Может, потому, что таких слов и нельзя запомнить. И даже я предполагаю — не была ли Ольга Ивановна, когда револьвером грозила и план свой рассказывала, — не была ль она просто сумасшедшей в это время. Бред свой (бредила, может, от ужаса) и мне навязала. А что навязала, это верно. Может, расскажи она мне это неделю назад, я б ее тут же, как суку паршивую, прихлопнул. А то ведь нет — сидел, слушал, ни слова не сказал. И день следующий точно во сне прожил, и ждал вечера, как особенного часа жизни, петому знал, тут решается моя судьба. Ольга Ивановна тоже была особенная, точно вся в одном, и ходила осторожно, чтобы, скажем, не расплескать, что в ней было.
Вечер наступил, звезды над садом нашим зажглись, а я как полоумный в саду на скамеечке сидел, и часу ждал. Помню, когда о двадцати тысячах думал, которые у Льва Кириллыча в столе лежат, то по всему телу проходило мучительное, сладкое чувство. Что говорить: я эти двадцать тысяч очень хотел получить, и одной Ольгой Ивановной всего не объяснишь. Мне за границу хотелось, в рулетку играть, миллион выиграть, а что больным одним стариком меньше будет, да еще таким, как Лев Кириллыч, — право, мало это меня касалось.
И когда я так в саду сидел и ждал, мне показалось, что теперь уж никакая сила меня не может удержать, — раз случился во мне этот перелом, — конец. Шел я как в пропасть в эту комнату Льва Кириллыча. Дело прошлое, могу сознаться, наслаждение великое было — чувствовать, что вот сейчас, сейчас… и уже не вернешь. Убийца, вор! Голова кружится.
Ольга Ивановна сидела у себя в комнате, будто и ничего произойти не должно было. Опять я не могу сказать, в здравом уме была или нет. А я через балкон прошел, дверь балконную притворил на шпингалет, и на цыпочках мимо отворенной двери ко Льву Кириллычу прокрался. Лев Кириллыч лежал на спине, спал. Я из гостиной — в коридор. Войти должен был из коридора, чтоб если он глаза случайно раскроет, то меня не увидел бы. Так все и сделал. Лежит. Тишина в доме мертвая, по Москве пролетки где‑то гремят, где‑то очень далеко.
Подошел я к самой коробочке с морфием, — кости и голова на ярлыке, при свете ночника увидел, — вздохнул, руку протянул, и вдруг… почувствовал, что как раньше ничем меня нельзя было остановить, образумить, так сейчас нельзя заставить этот порошок в руку взять. Постоял, повернулся, и тихо, деловито, как Ольга Ивановна со мной говорила, прошел в ее комнату. Она встала — спрашивала, значит, сделано ль. Я ничего не сказал, пальто надел, потом спокойно, точно мной тоже другой кто управлял — изо всей силы ударил по лицу Ольгу Ивановну. Я был тогда силен. Она упала, а я вышел.
Откройте для себя мир чтения на siteknig.com - месте, где каждая книга оживает прямо в браузере. Здесь вас уже ждёт произведение Борис Зайцев - Земная печаль, относящееся к жанру Русская классическая проза. Никаких регистраций, никаких преград - только вы и история, доступная в полном формате. Наш литературный портал создан для тех, кто любит комфорт: хотите читать с телефона - пожалуйста; предпочитаете ноутбук - идеально! Все книги открываются моментально и представлены полностью, без сокращений и скрытых страниц. Каталог жанров поможет вам быстро найти что-то по настроению: увлекательный роман, динамичное фэнтези, глубокую классику или лёгкое чтение перед сном. Мы ежедневно расширяем библиотеку, добавляя новые произведения, чтобы вам всегда было что открыть "на потом". Сегодня на siteknig.com доступно более 200000 книг - и каждая готова стать вашей новой любимой. Просто выбирайте, открывайте и наслаждайтесь чтением там, где вам удобно.


