Собрание прозы в четырех томах - Сергей Донатович Довлатов
В том, что книги Довлатова — литература, причем с исключительно проявленным артистическим началом, сомнений, я думаю, не возникает. Однако элемент актерства спрятан в них настолько глубоко, что его почти невозможно опознать. Совсем наоборот, они немыслимо — чуть не написал недопустимо — правдивы в самом что ни на есть житейском смысле. Правдивы, не преувеличивая, до последней запятой.
И вот на этой потрясающей невыдуманности построен, мне кажется, их эффект. Джозеф Хеллер, очень известный американский прозаик, отозвался о Довлатове так: читая его, чувствуешь, что «каждая жизнь уникальна, но в каждой есть что-то близкое нам всем». По-моему, верно, хотя одно дополнение все же напрашивается — не просто «каждая жизнь», но такая, в которой остро проявилось и время, нам доставшееся, и человеческая природа, этим временем потрепанная, помятая, даже изуродованная, а все равно неистребимая.
Говорю о времени так настойчиво, потому что это на глазах мертвевшее время — шестидесятые, семидесятые — было, мне кажется, главным сюжетом Довлатова, хотя в исторические хроникеры он не годился и на такие лавры ничуть не посягал. Зато твердо знал, что время впечатано в него накрепко: чего бы ни коснулось его перо — анекдотического или по-настоящему страшного, оно непременно о себе напомнит, даже без намеренных авторских усилий.
Довлатов своему времени принадлежал целиком и полностью, им был создан, а если хотите — вызван им как писатель: в таком писателе оно нуждалось, чтобы увидеть, а значит, осознать самое себя. И вся довлатовская интроспекция — сосредоточенность автора исключительно на том, что было им испытано и пережито, постоянное возвращение к хронике своих будней — менее всего самоценна. Просто он понимал, что в его опыте, в опыте близких — при всех вывихах, перепадах и вроде бы нелогичных поворотах — время говорило о себе с убедительностью и выразительностью совершенно исключительными.
Он описывал случаи из своей жизни или из биографии родных, а мы в его рассказах читали о себе, потому что — на счастье ли, на горе — тому же времени принадлежим и никуда от этого времени не денемся, как бы ни хотелось. Вот в этом смысле воссоздаваемые им уникальные жизни действительно на редкость «близки нам всем».
Особенно остро я это почувствовал, перечтя по возвращении домой в русском оригинале «Наших».
Перечитал я их несколько раз — полностью, потом в отрывках, появлявшихся по журналам. И вот о чем думалось: повесть Довлатова, с виду непритязательная, точнее многого сказала, что со всеми нами сделало время, метафорически именуемое застойным.
Знаю, он бы с моим мнением не согласился. Сказал бы, что он не писатель, а просто рассказчик, что серьезные проблемы оставляет другим, а сам стремится только поведать, какова она, будничность его семьи. И что вовсе не имел намерения обобщать, принимаясь за «русский семейный альбом», как назвали его книжку в подзаголовке нью-йоркские издатели.
А о «застое» мы однажды разговорились, и я услышал от Довлатова, что для него это сущая фикция. Бывали годы и хуже, хотя бы первые послевоенные, бывали лучше — допустим, начало шестидесятых. Но не бывало, чтобы от таких перемен другой становилась жизнь, которую мы тянем день за днем. То есть для кого-то она, возможно, и принимает новое качество, но только не для обычных людей, каких миллионы. Они-то при любых внешних обстоятельствах все равно озабочены единственно тем, чтобы как-то приладиться, постаравшись выжить, и по возможности сохранить в себе нечто человеческое.
Найдется достаточно охотников полемизировать с этими взглядами. Я не из их числа. По строгому счету, мне кажется, Довлатов прав. И был бы прав, возражая против моего прочтения «Наших». Но что поделаешь, мы с Довлатовым были почти ровесники, а значит, смолоду в чем-то одинаково наивны и в чем-то одинаково выучены, ударившись об одни и те же углы, пройдя одно и то же воспитание реальностью. Пусть не осудят меня слишком сурово за то, что, чувствуя некий экзистенциальный, эпохой отнюдь не замкнутый смысл историй, которыми наполнены «Наши», я все-таки никак не могу уйти от опознания интимно мне знакомого чуть не в каждой из них.
Чего именно? Пожалуй, прежде всего — повседневного давления казенщины и пестуемых ею функций, фантомов, химер, которые она же повелевала почитать безусловными истинами. Тогда, в «застой», этого давления кто же не чувствовал, отводя душу в анекдотах ли, загуле или вынужденном цинизме, потому что от обволакивающей мертвой зыби и впрямь легко было свихнуться. Укажут примеры героического противодействия. Отвечу: они оставались единичными. А для большинства — хватило бы сил не увязнуть в официозности, предписываемой моральным кодексом образцового гражданина, равно как в двоемыслии, сделавшемся едва замечаемой обыденностью. Достало бы решимости не прельститься сервилизмом, не возмечтать о карьере, не задавить в себе совесть, не уговорить себя — бестревожного житья ради, — будто все «нормально», хотя ненормальность понятна даже младенцам.
— Ты любишь Брежнева? — спрашивает отца вернувшаяся из детсада дочка.
И, услышав, что нельзя любить незнакомого человека, заявляет:
— А наши воспитатели его любят…
— Вероятно, они лучше его знают.
— Нет, — сказала дочка, — просто они — воспитатели. А ты всего лишь папа…
Это разговор Довлатова с крохотной Катей. Как ни печально, мы за редкими исключениями были тоже воспитателями, и еще хорошо, когда не по своей охоте. Причин, заставлявших становиться воспитателями, находились тысячи: страх не за себя, так за родных, апатия, безверие, успокоительное соображение, что ты поступаешь «как все». Быть «всего лишь папой» оказывалось далеко не просто. Иной раз даже в кругу семьи, уж не касаясь подневольного существования в казенных сферах.
При этой постоянной раздвоенности еще сложнее было не «достигнуть критической точки. Той черты, за которой начинается безумие».
У изголовья постели престарелого дяди Арона висел портрет Солженицына. Дядя снимал его, когда приходили гости.
Он был пламенным обожателем Системы, этот дядя Арон. Хранил в красных альбомах пластинки сталинских речей. Когда Отца посмертно покритиковали на съезде, горевал и подыскивал новых кумиров: Маленкова, Булганина.
Брежнева, однако, невзлюбил и посылал в Кремль анонимки, написанные печатными буквами: «Твои брови жаждут крови». Это не мешало дяде Арону честить власовцем и фарцовщиком племянника, не хотевшего возвращаться к истокам ленинизма, а на идеологию
Откройте для себя мир чтения на siteknig.com - месте, где каждая книга оживает прямо в браузере. Здесь вас уже ждёт произведение Собрание прозы в четырех томах - Сергей Донатович Довлатов, относящееся к жанру Русская классическая проза. Никаких регистраций, никаких преград - только вы и история, доступная в полном формате. Наш литературный портал создан для тех, кто любит комфорт: хотите читать с телефона - пожалуйста; предпочитаете ноутбук - идеально! Все книги открываются моментально и представлены полностью, без сокращений и скрытых страниц. Каталог жанров поможет вам быстро найти что-то по настроению: увлекательный роман, динамичное фэнтези, глубокую классику или лёгкое чтение перед сном. Мы ежедневно расширяем библиотеку, добавляя новые произведения, чтобы вам всегда было что открыть "на потом". Сегодня на siteknig.com доступно более 200000 книг - и каждая готова стать вашей новой любимой. Просто выбирайте, открывайте и наслаждайтесь чтением там, где вам удобно.


