Константин Станюкович - Том 7. Рассказы и повести. Жрецы
И, словно бы желая пояснить свою мысль, прибавил:
— Не хотела, значит, чтобы я, видамши ее, больше да больше приходил в безумие… Она и не полагала, что я все равно был из-за нее совсем потерянный… Ну и, как правильная женщина, не желала, как прочие другие бабы, играть с человеком.
— Пожалуй, что и так. А может быть, и вы ей нравились, Тарасыч. Только она скрывала это! — заметил я.
Тарасыч грустно усмехнулся. Скромность его и глубина чувства не допускали такого предположения.
— Ни на эстолько, вашескобродие! — проговорил Тарасыч, показывая на кончик мизинца. — Небось сердце мое учуяло бы. Чем-нибудь Глафира оказала бы, даром что скрытная. Глянула когда бы ласково… слово кинула сердечное… Уважать меня уважала за умственность, но только никакой приверженности не было.
— Ну, рассказывайте далее, Тарасыч.
— А далее много не придется сказывать, вашескобродие. Как она обескуражила меня на светлое воскресенье, я три дня со шкуны не сходил… На четвертый не сустерпел. Отпросился под вечер на берег — и айда. Вечер-то темный… пробрался я в глухую уличку и к окну… Гляжу в щелинку у ставни на Глафиру. А волосы у ей распущенные — видно, из бани вернулась, сидит одна-одинешенька и такая, я вам скажу, печальная, такая сиротливая, что сердце во мне вовсе замерло. И так это жалко ее, и так самому тоскливо. И не знаю, что бы я дал, только бы она, родненькая, не кручинилась? И с чего это она? О чем думы думает, голубенькая? Так это я раздумываю и сам тоскую, как вдруг около меня тень, а затем что-то блеснуло и полоснуло по уху. Гляжу: Алимка, этот самый черкес, с кинжалом… «Я тебе и нос отрежу… будешь ходить сюда». Я увернулся — и на его. Сцепились. Наконец повалил я его и спрашиваю: «По какой причине ты, собака, на меня?» — «И ханым и тебе секим башка… Зачем ханым ходишь…» — «А тебе что?» — «Ханым меня не любит, а я ханым люблю, стерегу». Приревновал, значит, дьявол. А Глафира-то на этого черкеса никакого внимания не обращала… И рожа, если б вы знали, какая… Так он со злобы, черт… что выдумал!.. Стараюсь я это кинжал отнять, а он опять пырнул в руку. Тут уж я озверел… душу его за горло… Хрипит. А в это самое время Глафира с фонарем… «Вы что тут делаете? Как вы тут оказались, Максим Тарасыч?»
Я встал, молчу… Поднялся и черкес, сердито глядит так… А кинжал евойный у меня… Я глаз с черкеса не спускаю. А Глафира ему что-то по-татарски… и так это, должно, что-нибудь очень обидное… Он это вырвал кинжал у меня и к ей… к Глафире-то. Я мигом очутился между ими, и кинжал пришелся мне в плечо. Но уж после эстого я этого черкеса раз да другой по уху и сшиб его с ног… Держу за шиворот. А он, собака, мне шепчет: «Драка была. Ханым не видал. И ты говори: драка была, ханым не видал». Путать, значит, ее не хотел… Поди ж ты! Тут Глафира велела тащить черкеса в сарай, и я запер его на ключ. «А завтра, говорит, в полицию отведут». — «Зачем, говорю… не надо», — и стал было прощаться. А она как подняла фонарь да увидала, что и лицо у меня в крови и на плече сквозь рубашку кровь, — так и ахнула. И, словно бы виноватая, вся затихла и на меня так жалостно смотрит. «Идемте, говорит, в горницу… Обмойтесь и раны перевяжите. Я вам тряпок дам…» Ну, я пришел, обмылся — полуха, гляжу, нет. Перевязал тряпками и прощаюсь… «Спасибо, говорит, вам, спасли от черкеса… Только напрасно!» Тут уж я не утерпел, слезы градом, и я вон… А она вдогонку: «Прощайте, Максим Тарасыч… Не ходите ко мне. Лучше для вас будет. Я людям горе одно приношу…» Ну, явился я на шкуну. Все: «как да как?» Обсказываю, что с черкесом в драке дрался. Увели меня в лазарет, и там я с неделю пролежал. Ухо да плечо залечивали, а я, вашескобродие, всю эту неделю в тоске был… В конце недели навестил меня Григорий Григорьевич и сказал, что Алимка-подлец из полиции убежал в горы — и след его простыл… Дело это кончилось, и никто не знал, из-за чего все это вышло… Так вот, вашескобродие, как я уха-то решился! — заключил Тарасыч.
— А Глафиру вы больше не видали?
— Видел… Как поправился, заходил в лавку попрощаться… Черкеса опять перевозить начали в Константинополь, а оттеда велено нам было идти в Одесту.
— Что ж, как она вас встретила?
— В строгости, вашескобродие. Быдто и никакого кровопролития не было. Но только, как я стал уходить, видно, пожалела опять. Крепко так руку пожала и говорит: «Не поминайте меня лихом… Бесталанная я…» А я уж тут открылся вовсе и сказал: «Век вас буду помнить, потому дороже вас нет и не будет мне человека на свете!» С тем и ушел. Вскорости мы пошли в море… А мне хоть на свет не гляди… Так прошло года три… Наконец я опять попал в Новороссийск. Сошел на берег, ног под собой не чувствую… бегу к лавочке… А там Григорий… Постарел… осунулся… Увидал меня, сперва обрадовался, да потом как заплачет… «Что с тобой, Григорий Григорьич?» Тут он и объяснил мне, что Глаша год тому назад уехала в Иерусалим и отписала ему, чтобы больше не ждал ее… Просила прощения… и объясняла, что странницей сделается, божьей правды искать будет… «И тебя, Максим, вспомнила. Прислала крестик и велела тебе отдать…» Вот он, вашескобродие, — заключил Тарасыч, открывая ворот рубахи и показывая маленький кипарисовый крест. — С им и умру! — прибавил он и поцеловал крест.
— И ничего вы с тех пор не слыхали о Глафире?
— Ничего… И муж не знает, где она… Успокой, господи, ее смуту душевную! — как-то умиленно проговорил Тарасыч и перекрестился.
В эту минуту явился какой-то купальщик, и я простился с Тарасычем.
Одно мгновение*
IОднажды чудным тропическим вечером, когда корвет «Витязь» шел себе под всеми парусами узлов по восьми, направляясь в Рио-Жанейро, в кают-компании за чаем зашел разговор о самоубийстве.
Поводом к такой редкой среди моряков беседе послужил рассказ одного лейтенанта о своем товарище, который два года тому назад застрелился от несчастной любви к одной замужней женщине.
Рассказчик назвал эту женщину. Ее многие знали в Кронштадте. Это была жена одного инженера, изящная блондинка с рыжеватыми волосами, умная, милая и обворожительная, казавшаяся молодой, несмотря на свои тридцать девять лет.
Большинство моряков не выразило ни малейшего сочувствия самоубийце. Почти все находили, что стреляться из-за женщины глупо.
А пожилой старший штурманский офицер, отличный и неустрашимый моряк, и в то же время, как все знали, настолько трусивший своей высокой, полнотелой жены, бойкой и сварливой, что даже сам просился в дальнее плаванье, желая избавиться от домашних сцен, не без авторитетности произнес:
— Самое последнее дело пропадать из-за женского ведомства. Только шалые юнцы на это способны. Получил ассаже — инженерша дама строгая — и ба-бац! Думал, что эта самая инженерша только единственная на свете… В те поры не соображал, что есть и другие дамы. В затмении был…
Все принимавшие участие в разговоре согласились со штурманом и вообще не одобряли самоубийства от каких бы то ни было причин. Многие находили, что самовольное лишение жизни обличает трусливую душу и, во всяком случае, эгоиста, не думающего о страдании, которое он причиняет другим. Человек с характером и в здравом уме никогда не пойдет на самоубийство.
— Это все равно, что бросить судно в минуту опасности! — с убежденным спокойствием проговорил старший офицер, капитан-лейтенант лет под сорок, с Георгием в петлице белого кителя, прежний черноморец, пробывший всю севастопольскую осаду на четвертом бастионе и раненный во время последнего штурма. — Ни один порядочный моряк это не сделает за совесть, а не за страх ответственности. Надо бороться до последнего издыхания. Не правда ли?
Все согласились, что правда.
Только один из присутствующих в кают-компании не ответил на вопрос старшего офицера.
Он не принимал участия в разговоре и, словно бы нисколько не интересуясь им, молча отхлебывал чай, нервно выкуривая папироску за папироской.
Это был мичман Стоянов, смугловатый брюнет лет двадцати пяти, с курчавыми черными волосами и шелковистыми усами, небольшого роста, сухощавый, серьезный, с тонкими чертами красивого, мужественного и умного лица, в выражении которого сразу чувствовалась сила воли недюжинного характера. В задумчивом взгляде темных глаз, опушенных длинными ресницами, было что-то смелое, открытое и несколько надменное, словно во взгляде молодого орла.
Много читавший, независимый в своих суждениях, нередко расходившийся во взглядах с сослуживцами, Стоянов держался особняком, не подчеркивая, впрочем, этого, и ни с кем особенно близко не сходился. И несмотря на это Стоянова все уважали за его прямой рыцарский характер, полный благородства и чуткой деликатности, за соответствие его слов с делом, за ум и добросовестное отношение к служебным обязанностям. Он считался всеми лихим морским офицером и лучшим вахтенным начальником. В то же время он был ревизором[3], аккуратность и щепетильная честность которого были вне всяких сомнений!
Откройте для себя мир чтения на siteknig.com - месте, где каждая книга оживает прямо в браузере. Здесь вас уже ждёт произведение Константин Станюкович - Том 7. Рассказы и повести. Жрецы, относящееся к жанру Русская классическая проза. Никаких регистраций, никаких преград - только вы и история, доступная в полном формате. Наш литературный портал создан для тех, кто любит комфорт: хотите читать с телефона - пожалуйста; предпочитаете ноутбук - идеально! Все книги открываются моментально и представлены полностью, без сокращений и скрытых страниц. Каталог жанров поможет вам быстро найти что-то по настроению: увлекательный роман, динамичное фэнтези, глубокую классику или лёгкое чтение перед сном. Мы ежедневно расширяем библиотеку, добавляя новые произведения, чтобы вам всегда было что открыть "на потом". Сегодня на siteknig.com доступно более 200000 книг - и каждая готова стать вашей новой любимой. Просто выбирайте, открывайте и наслаждайтесь чтением там, где вам удобно.


