Шла по берегу подёнка - Константин Рудольфович Зарубин
Причин сомневаться в его научной добросовестности нет. Но с «близкими» он, пожалуй, темнит. В описании симптомов нет никаких ссылок на родственников. Один раз упоминается какая-то «мадам С. Р.» Дважды всплывает «мадмуазель Ж.» Точнее, трижды: в последнем абзаце «любезной мадмуазели Ж.» выносится сердечная благодарность за «неоценимую помощь». Дана моя сразу всё это заметила. Вообще, она много там из текста выцепила любопытных моментов. Например, в одном месте Ребуль-Лашо отмечает как бы между делом, что состояние А. «никак не препятствует исполнению её ежедневных обязанностей». Мол, даже наоборот: в её «ремесле» оно очень кстати.
Интригует, правда? Там таких обмолвок полно. Дана из них заключила, что «мадмуазель А.» была проституткой. Вероятно, работала в борделе. «Любезная мадмуазель Ж.» могла быть её товаркой, в таком случае. Дана думает: если они жили под крышей одного публичного дома, именно Ж. могла помочь Ребуль-Лашо заполнить двести семьдесят пять клеток в календаре.
Может, Дана и права. Мне, правда, всегда казалось, что жизнь в борделе должна слипаться в одну бесконечную шеренгу сальных пьяных мужиков с отвислым брюхом и перхотью в усах. Как там один день от другого отличишь? Тем более через два-три года? Впрочем, откуда мне знать… С моей-то гладенькой биографией…
Что было с мадмуазелью А. после двадцать пятого года, неизвестно. О ней вообще ничего не известно, кроме того, что Ребуль-Лашо написал. В его бумагах есть черновая рукопись статьи, есть календарь на двадцать листов со всеми «А» пронумерованными, с дразнящими пометками коротенькими. Но подробных записей Дана не нашла. Она специально моталась в Марсель, в Тулузу, в Париж. Месяц без малого рыскала по французским архивам. Нашла потомков Ребуль-Лашо, нашла даже потомков издателей бюллетеня тулузского. В Марселе нарыла столько материала по истории тамошней проституции – на пять монографий хватит. Потратила чуть ли не все сбережения свои на эти поиски. Я только деньги на самолёт для неё смогла выбить на факультете.
Дана… Я должна объяснить, что за человек моя Дана Тиберт. Очень важно, чтоб вы поняли сейчас. Она пришла к нам в начале две тысячи …го писать диссертацию о проблеме перемычки. Я сама незадолго до того защитилась, только-только получила место в Берлине. Дана моя первая аспирантка. Сейчас у меня ещё двое есть, но с ними уже по-другому… Да и не Дана они. Ну вот совсем не Дана… Близко даже не лежали…
Проблема перемычки, the bridge problem, – это такой довольно прямолинейный аргумент против концепции личности как непрерывного потока сознания. Не знаю, насколько вы знакомы с баталиями, которые философы ведут из-за понятия «личность», из-за непрерывности личности во времени… Ну, если совсем понаслышке, то я кратенько поясню.
Сразу должна свои карты выложить на стол. На мой взгляд, все споры вокруг единства личности во времени, вокруг непрерывности «я» – классическая философская путаница. «Классическая» в том смысле, что сводится к языку, к словоупотреблению. Вот мы повторяем всю жизнь с утра до вечера: «я, я, я, я…» «Я здесь». «Я на работе». «Я люблю Шостаковича». «Я скоро приду». «Я спала». «Я съездила в Ригу». «Я училась в СПбГУ». «Я родилась в Советском Союзе». «Я однажды умру». Нам кажется, что у всех этих «я» обязательно должен быть какой-то общий знаменатель, какая-то сущность единая, которая их связывает крепко-накрепко.
Это, по-моему, милая сократовская чепуха. Искать под этими «я» единую субстанцию – всё равно, что выдаивать единую универсальную «хорошесть» из хорошего пианиста, хорошего бифштекса и хорошей взбучки. Мы употребляем местоимение «я» так же, как большинство других слов. Шлёпаем его на всё подряд – напропалую, без разбора, на основании самого минимального сходства, самой тоненькой связи.
Представьте себе девочку, маленькую девочку. Ей восемь лет, она живёт в городе Ленинграде. Обожает мультики, говорит только по-русски. Шостаковича на дух не переносит. И мама у неё ещё здоровая, живая, бессмертная мама. Однажды мама тащит девочку в филармонию, на свою любимую Десятую симфонию. Папа на работе задерживается, не с кем ребёнка оставить. Девочка ужасно себя ведёт весь концерт. Ужасно. Ёрзает, залезает под стул, ноет громким шёпотом. Люди оборачиваются. Маме стыдно, мама краснеет, чуть не плачет мама.
Я помню это. Женщина, которая перед вами сидит, помнит это. Эта женщина – ей сорок один год, она выше на шестьдесят сантиметров, тяжелей на десятки килограммов, у неё груди с растяжками в лифчике, задница в джинсах, зуб вставной, степени научные, три языка поверх русского, память о книгах, о людях, о городах, о поступках, которые той маленькой девочке и присниться не могли. Женщина знает все симфонии Шостаковича наизусть, от первого такта до последнего. На Первый скрипичный ходила шесть раз. Но если эта женщина скажет: «Это я была с мамой в филармонии, я была той девочкой, я вела себя, как избалованная дрянь» – никто и глазом не моргнёт. Она – это я, я – это она, и все довольны. Как будто меня с этой девочкой что-то связывает, кроме причинно-следственной цепочки химических реакций и слабеньких разрядов электрических. Как будто, если отнять у меня все мои знания, все воспоминания, всё это тело, потёртое временем, если засунуть меня в алхимическую реторту, если выварить из меня ту девочку под стулом в ленинградской филармонии, – как будто после всего этого «я» в каком-то смысле останусь «собой»…
Не поймите меня неверно. Я не отрицаю, что помню тот вечер по-особенному, от первого лица. Совсем не так, как помню биографию Наташи Ростовой или рассказы других людей об их детстве. Я мысленно вижу тот вечер «изнутри», как будто бы «я» была там. Женщине, сидящей перед вами, стыдно за ту девочку. Женщину не отпускает чувство, что это «она» ёрзала на стуле. Это «она» так плохо себя вела. «Она» подвела свою маму.
Как рядовой человек, я принимаю это чувство тождества за чистую монету. Но философку Таню Бельскую оно не впечатляет. Как философ, я понимаю, что это чушь. «Я» не вижу тот вечер «изнутри». «Я» смотрю снаружи, с расстояния в тридцать три года. «Я» лезу под тот стул со всеми своими нынешними потрохами. И вижу «я» никакое не прошлое. Мутный диафильм я вижу по мотивам прошлого. Плёнка затёрта, зацарапана, сто раз отреставрирована – порой наугад, порой в угоду повестке дня. «Я» не знаю, где первоначальные кадры, где позднейшие наслоения…
Как видите, философ Таня Бельская не верит ни в какое субстанциальное «я». Нету, по-моему, такого зверя – зверя по имени


