Русские, или Из дворян в интеллигенты - Станислав Борисович Рассадин

Русские, или Из дворян в интеллигенты читать книгу онлайн
Девятнадцатый век не зря называют «золотым» веком русской литературы. Всего через два года после смерти Д. И. Фонвизина родился А. С. Грибоедов, еще через четыре года на свет появился А. С. Пушкин, еще год — Баратынский, и пошло: Тютчев, Гоголь, Герцен, Гончаров, Лермонтов, Тургенев, Достоевский, Некрасов, Островский, Щедрин, Лев Толстой… Завязалась непрерывная цепь российской словесности, у истоков которой стояли Державин и Фонвизин. Каждое звено этой цепи — самобытная драгоценность, вклад в сокровищницу мировой литературы. О жизни и творчестве тех, кто составил гордость нашей культуры, о становлении русской интеллигенции рассказывает известный писатель С. Б. Рассадин.
Так понимать ли, что это Каролина Павлова — которая, что б там ни говорил Ходасевич, на голову выше всех женщин-поэтов, бывших до нее и в ее эпоху, — научила их говорить?
Нет. И да.
Отрицание ставлю впереди утверждения потому, во-первых, что наплыв дамских стихов объяснялся причиной общественно-объективной: шествием эмансипации. Во-вторых, Каролина Павлова к концу XIX века числилась в разряде забытых поэтов, к тому ж давно оставив стихописа-ние (для справедливости скажем, что до поры участи пребывать в забросе не избежали даже Баратынский и Тютчев, которых на рубеже веков пришлось открывать заново). То есть пример ее никак не мог быть соблазнительным.
И все-таки — да! С множеством оговорок, но — да!
Сама Павлова сказала о себе уже в пятидесятых: «Женщина-поэт всегда остается более женщиной, нежели поэтом». И эта фраза, словно бы загодя возразившая Ходасевичу, парадоксально доказывает, насколько Каролина Павлова — поэт среди поетов. Хотя есть ли тут парадокс? Скорее — проявление той закономерности (всего лишь представшей во внешне парадоксальном обличив), согласно которой какова личность, такова и поэзия.
Говоря о любой поэтессе, не избежишь — не избежал, конечно, и я — упоминания двух бесспорно великих имен, Ахматовой и Цветаевой. Как примера, ориентира — или, чаше, отрезвляющего контраста. Тут естественней аналогия с Цветаевой.
Кто знает, возможно, сродство почувствовала и сама Марина Ивановна, кое-что прямо взяв у Каролины Карловны. А именно — строки Павловой:
Одно, чего и святотатство
Коснуться в храме не могло:
Моя напасть! мое богатство!
Мое святое ремесло! —
непосредственно отозвались цветаевским: «Я знаю, что Венера — дело рук, ремесленник — и знаю ремесло» да и в самом названии сборника 1923 года «Ремесло». Но, ограничься дело лишь этим, не стоило б и заводить речь об «избирательном сродстве».
Да, в Павловой затаились ростки великой Марины. Но не в поэтической изначальности, — впрочем, ведь и сама Марина не сразу стала Цветаевой, не сразу» обрела то существо-вещество, которое безошибочно, по строчке, по звуку, определяем как «цветаевское», только и именно ей присущее. «Цветаевское» в Павловой пробуждалось и развивалось — притом по причинам, весьма сходным с теми, что возникали у самой предшественницы.
В душе Цветаевой рано — однако не сразу, не сразу! — начали первенствовать страдание, дисгармония, боль как первотолчок и источник творчества. «Живешь, и болью дорожась», — сказал любимый Мариной Ивановной Маяковский, но у нее-то — не то что «и болью», то есть болью как «частицей бытия», как условием его полноты. У нее — именно болью. Только болью. Так и сказано: «Я любовь узнаю по боли…», а ежели боль — самый первый, наиглавнейший опознавательный признак любви, то как не желать боли?
Не то чтобы Каролина Павлова доходила до подобного мазохизма, совсем нет. Вообще, параллель Павлова — Цветаева не безоговорочна, как и все параллели этого рода. Но и для Павловой боль — школа, в которой она переходила из класса в класс. Горестно постигая — увы, на пятерку с плюсом — сперва девичьи азы, потом — опыт зрелого женского сердца.
Нет сомнения, что разрыв с Мицкевичем был для нее ударом болезненнейшим, — но как покуда декларативны стихи об этом! Семейная катастрофа просто разрушила жизнь Каролины Павловой, однако стихотворение «Портрет» — что-то вроде «физиологического очерка» еще только созревающего русского реализма, где автор, по личному своему положению обреченный на неравнодушие, все же — описатель-рассказчик. Не больше.
И вот — встреча, любовь, потом незажившая память о любимом Борисе Утине…
Тут уж заговорила, возопила женщина — страстно влюбленная, страстно страдающая, к тому ж угнетенная собственным неизбежным старением, возрастным неравенством. («О вопль женщин всех времен…» — Цветаева.) Следовательно — вспомним привидевшийся нам парадокс — истинный поэт.
Конечно, душа умудрялась прежним страданием, незага-данно готовясь к переживанию такой силы. Но вот — как у пушкинской Татьяны: «…Она сказала: это он!» Притом он (говорим о поэте Павловой, потому неделикатно позволим себе слегка оттеснить Павлову-женщину, мысля на сей раз категориями не любовной страсти «всех времен», а конкретной историей конкретной литературы), — он как объект, способный вызвать такие лирические излияния, каких в женских устах русская поэзия еще не знала.
В мужских — знала, конечно. Но тут ведь не проблема «догнать-перегнать».
«…Тайно, подспудно», — сказал суровый Ходасевич о том, как протекала «личная жизнь» невзлюбленной им поэтессы. Не совсем так. Совсем не так. Для любопытствующего общества тайны здесь не было: судачили о Мицкевиче, тем паче — о драме семейной, вылезшей напоказ, а уж что говорить о связи с юношей Утиным… Но, главное, не было тайн и подспудности в стихах «утинского цикла», где, при всех оговорках, аналогия с той же Цветаевой неотвратима.
Вплоть до не помянутой невозможности обходиться без боли — как отказ от анестезии. Без того, чтоб желать ее, звать, ждать:
Приучена грозой всечасной
Я верить в близкую беду:
Смотря на свод эфира ясный,
Я громоносной тучи жду.
Да мало того.
Само «святое ремесло» по-цветаевски же, с одной стороны, спасает Каролину Павлову от личных душевных невзгод, заслоняя их, но с другой…
Вот начало того самого павловского стихотворения:
Ты, уцелевший в сердце нищем,
Привет тебе, мой грустный стих!
Мой светлый луч над пепелищем
Блаженств и радостей моих!
Одно, чего и святотатство…
Дальнейшее — цитировалось, но затем:
Проснись же, смолкнувшее слово!
Раздайся с уст моих опять;
Сойди к избраннице ты снова,
О роковая благодать!
Зачем «проснись»? И почему благодать «роковая»?
Нам — легко догадаться. Но лишь потому, что читаем это, помня о Цветаевой.
Итак:
Уйми безумное роптанье.
И обреки все сердце вновь
На безграничное страданье,
На бесконечную любовь!
Вот оно! Любовь = страданию, и чем страдание безграничней, тем бесконечней, полнее любовь. И наоборот. «Я любовь узнаю по боли…»
Может ли быть большая близость — поэта к поэту, женщины к женщине?
