Мечта о Французике - Александр Давидович Давыдов
Подчас мне приходят жутковатые мысли: может, порыв новой искренности уже и загублен ее отчуждением, иль упование оказалось тщетным: Французик не родился и никогда не родится – или ж он так навсегда и останется местным преданием, лишь возможной приманкой для туристов? Иногда пытаюсь как бы домыслить легенду, которую знаю фрагментарно и незавершенно, попросту исходя из здравого смысла. (Из чего ж еще? Мысль моя неглубока, но здравый смысл безотказен.) Ну вот представим себе: существует такая неформатная личность, да еще со своими фрателли. Это непонятное братство, без каких-либо, скажем, организационных форм и догматики, никого не укоряя, все-таки воплощенный укор разнообразно перевранной реальности. (Еще отметим, что его бессребреничество грозит подрывом экономики, лишая стимула к созидательному труду. Сам-то я был воспитан в интеллигентском презрении к материальному, но в моей нынешней среде бессребреничество считают отговоркой лентяев и неудачников.)
Такая личность всегда и надежда, и тревога, но, скорей, покажется разрушителем, чем созидателем, чем-то вроде анархиста духа, опасного для каких бы то ни было институций, притом вовсе не предлагающего никаких догм, то есть материала, пригодного для созидания иной, пусть даже самой непривычной, конфигурации. Французик предлагает лишь себя, свое застенчивое подвижничество. Если это и материал, то пригодный разве что для созидания собственной души, что дело все ж неопределенное, чисто индивидуальное, к тому же слишком для нас всех кропотливое. Да и как обойтись без приличной, даже изрядной дозы лжи, что необходимый цемент, скрепляющий кирпичики нашего мироздания? К тому же и церковь (допустим, в самом широчайшем понимании, как любая формализация духа) не сочтет ли столь упертую ортодоксальность себе укором или даже опасным видом ереси? Тем более опасным, что ни к чему не придерешься.
И вот тут из хаоса моих не слишком глубокомысленных, довольно плоских размышлений – тут никаких иллюзий – притом еще и с противоречиями на каждом шагу по причине невысокой умственной квалификации, избытка эмоций и отсутствия твердых убеждений, выплыло словечко «предательство» и с тех пор в моем сознанье присоседилось к этому человеку в грубой власянице. Ну, разумеется, где ученики – там и предательство (в пропорции, как мы знаем, один к двенадцати), где формоборчество – там и месть, или, лучше сказать, реванш, неизбывно становящихся форм. Понимаю, что если мне вернется сон о Французике, так он будет печален. А пока отложу блокнотик: уже светает, дрянное предутреннее время, когда просыпаются детские страхи и мелкие грешки, будто бесенята, пощипывают твою обнаженную душу. Всегда стараюсь отогнать их молитвой, но сейчас не помогло.
Запись № 4
Наконец-то зима, а то слякотная, промозглая городская осень уже порядком истерзала мне душу. Повторю, что стал проницаем для погоды, износившаяся кожа уже не спасает от вселенского холода. Да, мне сделалось холодновато в мире, – я еще и разучился жить повседневностью, лишь только некий жизненный навык, с годами выработанная телесно-умственная дисциплина позволяет мне кое-как держаться на плаву. А теперь незамаранный снежок дивно украсил местность, стыдливо прикрыв похабную наготу нашей скудной окраины. Я с детства любил зиму, – хотя и воспитанного в атеизме, у меня всегда теплилось предчувствие нежной, истинно детской рождественской сказки. Не знаю, откуда взялось, – возможно, ее тайком заронила моя богомольная, по материнским рассказам, бабушка, которую припоминаю с трудом, несмотря на свою раннюю память, поскольку та умерла, когда мне и трех не было, – но так и живу в упованье на рождественскую сказку.
И все ж, вопреки зимнему успокоению души, словечко «предательство» все крутится-вертится у меня в голове, как, наверно, ключ к легенде, которую пытаюсь домыслить. Или, верней, тихо настойчивое преданье будто само стремится себя досказать, сопрягая разные времена и все наклонения. Стоит мне чуть возбудить фантазию, и почти вижу, как робкий нищеброд шествует (нет, скорей, именно бредет или даже, по старости лет, ковыляет со своим посохом) средь изысканных взгорий, которые и мне стали родными. Чтоб довершить идиллию, мне должна б слышаться колокольная перекличка. Но вместо нее доносится рев возбужденных толп, чей восторг всегда готов смениться бесцельным буйством. Бедный, бедный Французик, которого теперь я представил не сокровенным, чисто местным преданием, а суперстар и всеобщим упованьем! С ним уже не двенадцать избранных, а сто, тысяча раз по двенадцать приблудившихся. Посчитай, в известной пропорции, сколько выйдет предателей. Впрочем, не их вина, этих, если можно сказать, невольных агентов зла: наша цивилизация, как наверняка и любая, сама собой все переврет, поставит с ног на голову, какой ни на есть возвышенный порыв облечет дурной, в лучшем случае пошлой, а скорей зловещей оболочкой. А гению злодейства остается только лишь с удовлетворением потирать свои когтистые лапы.
Так вот: представляю себе ложный апофеоз Французика, весьма отличный от явленья ангела, ему пронзившего все четыре конечности. Вижу, как уже состарившийся скромнейший пророк, бредет-ковыляет меж полей и виноградников благодатного края, будто и не заметив его преследующего живописного сброда: там ряженые в грубых плащах и теперь модных сандалиях, молодежь в цветастых майках с изображением сердца и надписью «Я – Французик», – и, конечно, конная полиция для поддержания порядка. (Если он и учредил эпоху, то сам поразился детской жестокости этого обновленного мира.) Но среди них, уверен, не только любопытствующие, но также и одержимые с оголтело горящим взором. Что люди ждут от него? Наверняка чуда или, может быть, поучения, чудесных слов, что прозвучат несомненной истиной, какую-то сияющую, сверкающую всеми гранями, формулу типа заклинания или мантры, пригодную на все случаи жизни, которая отведет любые напасти. Он и впрямь пытается что-то сказать, толпа восторженно вопит, свистит, улюлюкает, орет по-ослиному, мычит, кукарекает, хрюкает, квакает, воет и рукоплещет, хотя вряд ли кто сумел расслышать его совсем даже не трубный голос. Да и благо! Было б сплошное разочарование, ибо простец не изощрен в плетенье слов, а лишь проникновенен.
Тут, конечно, и пресса, как без нее? При тамошней


