Мечта о Французике - Александр Давидович Давыдов
Запись № 18
Пишу на вокзале, ожидая утреннего поезда. Слова теснятся на последней страничке блокнота. Намедни перечитал дневник. Удовлетворенно отметил, что был старателен, добросовестен и, сколь можно, искрен, оттого удалось с некоторой все ж достоверностью запечатлеть свои дни. Надеюсь, что и сумел хоть немного передать аромат легенды, хотя этот чистый родник вряд ли дается любой письменности. По крайнем мере, я-то чувствую исходящей от блокнотика легкий розовый аромат (правда, тут он меня всегда преследует). Потому, сперва решив его оставить на вокзальной скамейке, все-таки захвачу с собой как память.
Я ушел из хостела ночью, тишком, когда все уже спали, попросту сбежал, – лишь на прощанье погладив котенка, который грустно мявкнул. Не только потому, что не хотел делиться моей созревшей мечтой. Но я вообще терпеть не могу прощаний. Как стремительно приобретаю привычки, так же быстро готов от них отказаться. Стоит закончиться этапу существования, я расстаюсь напрочь, единым махом, с людьми, городами, местностями и обстоятельствами. Мой дневник выглядит тем достоверней, что если б писал роман или повесть, то не упустил бы целую связку сюжетных возможностей, включая и криминальные. Это правда, что я не заслужил настоящих врагов, но все ж многим досадил, на пути к жизненному успеху кое-кому оттоптал ноги. А в моей среде нравы жесткие и народ мстительный, – могли б и здесь добраться. Не знаю, что меня теперь ждет на родине. Впрочем, отмажусь, как не раз бывало.
Я упустил не только романные, но, в погоне за мечтой, и жизненные сюжеты: не стал для страждущей Эвы хотя б мимолетным Адамом (перед уходом, пробравшись в ее комнату, я зачем-то оставил ей в дар чуть подгнившее яблоко); не попытался соблазнить (для меня это слово звучит чересчур церемонно, но более грубого девушка не заслуживает) очаровательную хозяйку, – в прежние времена такое было б невозможно; пропустил мимо ушей поэтические творенья бельгийца (может, он и впрямь талант?); на полслове прервал беседу с умным испанцем; толком не заглянул в душу сокровенным финнам, не говоря уж о японке, которую наверняка несправедливо записал в дурочки. (Ну вот, начал дневник с оправданий, ими же и заканчиваю. Видимо, такова натура, совестливая, но, должно быть, в силу инертности, неисправимая.)
А уж таинственный мусульманин и вовсе мог стать чуть не главным героем. Был миг, мне показалось, что этот сюжет сам собой разрешился. Когда я во тьме кромешной, ориентируясь по звездам (казалось, их не должно б остаться после таких звездопадов), направлялся к станции, вдруг за моей спиной грянул воистину адский взрыв. Сперва, в своем эсхатологическом настрое, я подумал, что пришел конец света. Потом, что басурман подорвался в сарае своей взрывчаткой, – вероятно, с нашим пансиончиком вместе. Но тут все небо расцвело огнями – с пронзительным свистом взлетали ракеты, сыпались искры, рассыпались шутихи, в небесах крутились огненные колеса. Так вот его сюрприз! Действительно грандиозное файер-шоу, ставшее для меня прощальным салютом.
Уже поезд. Со мной перезвоном прощаются ранние колокола. Прощай и ты, Французик, которому одним только простосердечием удалось отменить уже всем опостылевшую эпоху. Или когда-нибудь это удастся. Может, я сюда еще и вернусь на другом жизненном витке, кто ж его знает?
Блокнот из кожи, с золотым обрезом
Запись № 1
Никак не думал, что меня вновь потянет писать. Тот порыв к бумагомаранию, мне навеянный благословенной местностью, которую назвал родиной своего духа, так же неожиданно иссяк, как нежданно явился. Это, казалось, было ярким отступлением в скобках или какой-то удивительной вставкой в довольно скучном, признаться, хотя и во многом назидательном, романе моей жизни. Романом воспитания его не назовешь, ибо его герой вовсе не копит мудрость. Скорей, подобьем плутовского романа, поскольку мне, человеку, в общем-то, по природе чистосердечному, пришлось научиться и хитрить, и вилять, и дурить людей, следуя подчас прихотливым извивам своей углеводородной биографии. Но еще точней я б его определил как роман разочарования. Не знаю, как в литературе, но в жизни это, наверно, самый частый жанр.
Разумеется, я не забыл Французика, даже более того, этот едва уловимый образ (сон? мечта? надежда?) с тех пор хранится как драгоценная залежь, в самых интимных глубинах моей памяти. Именно интимных, какими нет ни желания, ни нужды с кем-либо делиться. Произнес это заветное имя, и как-то полегчало на душе и рука бойчей заскользила по блокнотному листку. Уверен, что именно эта было пригасшая мечта, иль надежда, вдруг очнувшись, меня вновь побудила к письму. Впрочем, должен признать, это довольно увлекательное занятие, особенно графомания, никому ничем не обязанная, творящая безответственные миры, устроенные вкривь и вкось, но тем самым и обаятельные, как детский рисунок. Вот и я, графоман, обновляю блокнотик, не копеечный, как тот первый, а из наверняка элитной, дорогой кожи, с золотым обрезом – льстивый подарок подчиненных на какой-то праздник. Впрочем, это вовсе не добавляет ответственности.
Честно говоря, вернувшись из того путешествия, я испытал вперемешку с грустью скороспелой ностальгии еще и облегчение. Ведь, признаться, не выношу слишком длительного накала чувства и мысли, как и упоения великими мнимостями, которые дарит искусство. Поэтому у меня даже и мысли не было остаться навсегда в своем «парадизо», лишь себя хотел освежить новым чувством. К тому ж, запутавшись во временах, чем обильно иноязычье, со всякими их сослагательными в давно прошедшем или прошедшими в будущем ненаступившем, я даже испытал удовлетворение, вновь очутившись в своей привычной триаде настоящего, прошлого и будущего, пусть даже прошлое горчит, настоящее не вдохновляет, а будущее не сулит радости. Зато все здесь, в родном краю, который люблю не страстно, но глубоко, как, к примеру, любил свою престарелую бабушку, все обжитое, обчувствованное, если можно так выразиться, вдоль и поперек. Прежде-то я и вовсе не умел путешествовать: будто сам я так и оставался на месте, в обрамленье привычного, а перемещался в пространстве мой, что ли, астральный двойник в качестве чуть тревожного наблюдателя чужой жизни. (Наверно, следствие моей телесной инертности при некоторой живости ума и попросту неугомонности воображения.) Еще б не тревожного, коль все чуждое – язык, обычаи, нравы, само устройство жизненного пространства, где так легко сделать неверный шаг. И тогда если и не катастрофа, так позор. Дома же всегда вписан в привычный абрис. Иль, проще сказать, тебе вольготно, как лягушке в родном


