Мечта о Французике - Александр Давидович Давыдов
День чуть туманный. Горная вершина прямо напротив окна будто слегка курится дымком, как полупотухший вулкан. Оттого пейзаж немного выцвел, словно потерял свою четкую определенность, какую-то, что ль, благорасположенную к людям внятность. В нем теперь чувствуется недомолвка. (Из тумана памяти выплыло где-то подслушанное слово «сфумато».) Нет, я не усомнился в его чистосердечии, но его мне подсказки не так наверняка простодушны, как сперва показалось. Да я ведь издавна ощущал глубину простоты и тщету сложности. На скамье под грушей собрались все наши постояльцы, даже и мусульманин с чуть, показалось, закопченным лицом; болтают, смеются. Действительно, симпатичные люди. Но это в легком общенье, вне своей повседневности, – наверняка ведь каждый со своими тараканами в голове. Но, может, они мне лишь показались неприкаянными художниками? В наших-то краях художник исконно неприкаян, коль даже и успешен. А эти творят легко, не комплексуя перед вечностью, и так же легко, доверчиво делятся плодами своего не такого уж, видимо, требовательного вдохновения. Вот она цивилизация, где выветрился гений, оставив по себе сплошное добродушие.
Интересно, я-то им как вижусь? Цивилизованным европейцем (ведь я достаточно потерся в международных кругах), или ж в моей европеизированной повадке они чуют некий ущерб. Помню, в одной столице, просто кишащей всякими живописными чудаками, маргиналами, немного, разве, менее вонючими, чем на моей родине (имею в виду физическую, а не родину духа), самый из них наимаргиналистый мне вдруг заявил на улице: «Ты, парень, псих на всю голову». Вот оно как! Это я-то псих, всегда старавшийся ничем не выделяться из меня окружавшей среды, какой бы то ни было? Но этим можно и гордиться: значит, я все-таки отмечен каким-то глубоко запрятанным своеобразием, – маргиналу виднее. И правда, в отличие от моих сожителей, если б я себя вообразил творцом, то сочинил роман с необъятной претензией, какую-нибудь угрюмую, амбициознейшую медитацию с иногда, вероятно, проблесками черного юмора. Отврати меня, благословенный Французик, от подобной мысли и подхвати ж наконец мою руку!
Вот и опять я к нему возвратился. Что, в конце концов, принесла мне прогулка в городе, где история будто рассохлась, как старая бочка (прежняя метафора!), и теперь в щелях сквозит миф, предание, анекдот? Конечно, городок изобилен – его тональности разнообразны, мелодии благозвучны и милосердны, увлекательны сюжеты улиц. В общем-то, всего там довольно, чтоб напитать взыскующую душу Французика иль взрастить легенду о нем. Но отличается ли тем городок от любого соседнего? Не упустил ли я как раз наиважнейшее, его не разобрал своим тугим ухом? Но, возможно, едва ль не любая местность – городская, сельская – имеет шанс породить гиганта. Ведь и там и сям и где угодно истинно чуткой личности удавалось расслышать тихий клич великого призвания. Конечно, и в стране, где я родился, прожил больше полувека, даже чересчур обильной и добром, и злом. Увы, как-то постепенно, незаметно я потерял с ней взаимопонимание. Она переменчива, но я до поры умело подхватывал ее любой новый смысл, применялся к державной риторике, менял не только образ жизни, но и жизненные понятия. До тех самых пор, когда, по моему чувству, она не стала мнимостью почти целиком, едва ль не одной только формой без содержания. По крайней мере, в ее государственном теле я уже не слышал биения сердца. А сам-то, что, не виноват? Нет, злодеем я не стал, хотя искушенья были, – то ль не хватило решимости, то ль, наоборот, хватило предусмотрительности или не позволили ошметки интеллигентских принципов, мне внушенных родителями. Но в существованье державы вносил, думаю, зло, а не добро, ее развращая углеводородами (то, что откупался благотворительностью, это было, скорей, лицемерие), пусть я в этой глобальной игре довольно-таки мелкая сошка.
Иногда перечитываю дневник. Как же он далек от вначале задуманного. Стараюсь быть искренним, но душа моя будто прячется. В результате выходит какая-то литература, все равно – хорошего ли качества, не очень. Форма и тут настигает, думаю, от этого никуда не деться. И все ж постоянно призываю на помощь чистосердечного Французика, который должен бы стать главным героем моего дневникового повествования, но до сих пор я никак не отвяжусь от своей очень уж настырной личности. Иногда чувствую просто омерзение к этим исписанным листкам именно из-за их поверхностного благообразия; жизнь, всегда корявая в своей непредсказуемости, творческой мощи, тут выглядит какой-то причесанной, – уповал на свой дилетантизм, но, видимо, издавна в самой глубине моей души поселилась литература. Бывает, хочется порвать блокнотик в клочья, но уже говорил, что я человек инерции, привычки, даже отчасти – долга. Так что его испишу до конца. И вот еще боюсь: порви я блокнотик – и от меня вовсе ничего не останется, а он все ж не иллюзия, а свидетельство, хотя и отчасти ложное; строго говоря, документ.
Туман над горой развеялся, солнце достигло зенита, над вершиной колеблется легкое марево. Тут в солнечную погоду краски становятся почти нереально яркими, словно в


