Марсель Пруст - У Германтов
И Легранден, и другие прохожие смотрели тогда с удивлением оттого, что они видели, как бабушка, словно бы сидящая в экипаже, идет ко дну, соскальзывает в пропасть, как она в отчаянии хватается за подушки, на которых насилу держится валящееся ее тело, как растрепались у нее волосы, какой блуждающий у нее взгляд, бессильный сдержать напор образов, которые уже не вмещали зрачки. Они видели, что сидит она рядом со мной, но погружена в неведомый мир, откуда на нее обрушились удары, следы которых уже обозначились, когда мы ехали по Елисейским полям и я обратил внимание на ее шляпу, лицо, накидку – всюду лежала печать ее борьбы с незримым ангелом, от которого она отбивалась.
Но сейчас я подумал, что его нападение вряд ли так уж удивило бабушку, что, может быть, даже она давно его предвидела, что она жила в ожидании его. Разумеется, она не знала, когда настанет роковой миг, она находилась в том состоянии неуверенности, в каком пребывает любовник, которого тоже одолевают сомнения, – сомнения в верности его возлюбленной, – и в душе которого из-за этих сомнений безрассудные надежды сменяются ни на чем не основанными подозрениями. Но опасные болезни, вроде той, что в конце концов ударила бабушку в открытую, редко когда не поселяются в больном задолго до того, как они его убьют, и, подобно общительному соседу или общительному квартиранту, не сведут с ним довольно скоро знакомства. Это знакомство страшное – не столько потому, что оно причиняет боль, сколько необычайной новизной строгих ограничений, какие оно вносит в жизнь. В таких случаях человек чувствует, что он умирает, не в самый миг, а за несколько месяцев, иногда за несколько лет до смерти, тотчас после того, как она подло угнездится в нем. Больная ощущает присутствие кого-то чужого, расхаживающего у нее в мозгу. Это, конечно, не личное знакомство, но по мерным стукам, доносящимся из его жилища, она составляет себе представление об его привычках. Кто он? Злодей? Но вот как-то утром она прислушивается, а его не слышно. Он ушел. О, если бы навсегда! Вечером он возвращается. С какой целью? Учиняется допрос врачу, врач, точно боготворимая любовница, клянется, и клятвам его иногда верят, иногда нет. Точнее, врач играет роль не любовницы, а допрашиваемого слуги. Он всего лишь свидетель. Кого человек допрашивает с пристрастием, кого он действительно подозревает в том, что она вот-вот предаст его, так это жизнь, и хотя он чувствует, что она уже не та, все-таки он еще в нее верит, во всяком случае, колеблется до того дня, когда она от него уйдет.
Я ввел бабушку в лифт, и мы поднялись к профессору Э. – он вышел сейчас же и провел нас в кабинет. И здесь, как он ни торопился, спесь с него слетела – столь велика сила привычки, а у него вошло в привычку быть с пациентами любезным, даже заигрывать с ними. Зная, что бабушка много читала, и будучи сам человеком очень начитанным, профессор Э. несколько минут декламировал ей красивые стихи о ясном лете, а лето было тогда как раз солнечное. Он усадил бабушку в кресло, а сам, чтобы ее лучше было видно, стал спиной к свету. Он осмотрел ее очень внимательно, потребовал даже, чтобы я на минутку вышел из кабинета. Когда я вернулся, он все еще осматривал ее, а затем, хотя потратил на осмотр почти четверть часа, прочел бабушке еще что-то на память. Он даже сказал ей несколько острых словечек, – мне, признаться, было сейчас не до этого, но шутливый его тон окончательно меня успокоил. Тут я вспомнил, что у председателя сената Фальера[286] несколько лет назад был ложный удар и что через три дня, к ужасу соперников, он уже приступил к исполнению служебных обязанностей и, по слухам, собирался довольно скоро выставить свою кандидатуру в президенты республики. И еще потому я был так твердо уверен в скорейшем выздоровлении бабушки, что, как раз когда я вспомнил о Фальере, от мысленного сравнения случая с ним и случая с бабушкой меня отвлек хохот доктора, смеявшегося от души над своей же остротой. Наконец доктор вынул часы и, убедившись, что прошло не пятнадцать, а двадцать минут, нервно сдвинул брови, попрощался с нами, позвонил и велел сейчас же принести фрак. Бабушка вышла, а я затворил за ней дверь и попросил профессора сказать правду.
– Ваша бабушка безнадежна, – ответил он. – Удар вызван уремией. Уремия не всегда смертельна, но печальный конец данного случая мне представляется неизбежным. Вы и без слов понимаете, как бы я был рад ошибиться. Ну, а потом, у вас же Котар – это руки надежные. Извините! – сказал он при виде горничной с черным фраком. -Вы же знаете, что я ужинаю у министра торговли, а до этого мне еще нужно попасть к больному. Ох-ох-ох! Жизнь усеяна не одними розами, как думают в ваши годы.
И тут он милостиво подал мне руку. Я затворил за собой дверь, лакей проводил бабушку и меня в переднюю, и вдруг мы услышали дикие крики. Горничная забыла прорезать петлицу для орденов. На это должно было уйти еще десять минут. Профессор рвал и метал, а я, уже на лестнице, смотрел на бабушку, положение которой было безнадежно. Все люди очень одиноки. Мы поехали домой.
Солнце садилось; оно пламенело на бесконечной стене, мимо которой нам надо было проехать на нашу улицу, – стене, на которой тень от лошади и от экипажа чернела на рдяном закатном фоне, как погребальная колесница на помпейской терракоте. Наконец мы приехали. Я усадил больную внизу, в вестибюле, а сам поднялся наверх предупредить маму. Я сказал, что бабушка неважно себя чувствует, что у нее закружилась голова. Едва лишь я заговорил с матерью, лицо ее выразило безысходное отчаяние, но отчаяние уже смирившееся, и тут я понял, что оно жило в ней много лет, дожидаясь того никому неведомого последнего дня, когда оно прорвется наружу. Она ни о чем меня не спросила; казалось, что, так же как злоба любит преувеличивать человеческие страдания, она из нежных чувств к матери старается не думать о том, что мать тяжело больна, а главное – о том, что болезнь эта может отразиться на ее умственных способностях. Маму трясло; все лицо ее плакало, но только без слез; когда же Франсуаза, к которой она побежала, чтобы послать ее за доктором, спросила, кто заболел, она ничего ей не ответила: голос у нее пресекся. Переборов исказившую ее лицо судорогу рыданий, она вместе со мной бегом спустилась по лестнице. Бабушка сидела на диване в вестибюле, но, едва заслышав наши шаги, выпрямилась, встала и весело замахала маме рукой. Я закрыл бабушке нижнюю часть лица белым кружевным шарфом, объяснив это тем, что на лестнице немудрено простудиться. Я боялся, что маме сразу бросится в глаза, как изменилось у бабушки лицо, как перекосился у нее рот; принятые мною меры оказались ненужными: мама подошла к бабушке вплотную, поцеловала ей руку так, как поцеловала бы у бога, взяла ее под локоть и со всяческими предосторожностями довела до лифта, и в этих предосторожностях была не только боязнь сделать неловкое движение и причинить бабушке боль, – в них еще проступало смирение женщины, сознающей, что она недостойна прикоснуться к самому для нее драгоценному, но она ни разу не подняла глаз и не посмотрела больной в лицо. Быть может, чтобы бабушка не огорчилась, что ее вид вызывает у дочери тревогу. Быть может, боясь, что ее душевная боль будет так сильна, что она с ней не справится. Быть может, из уважения к бабушке, если она была убеждена, что обнаружить следы слабоумия на лице, всегда внушавшем ей благоговение, было бы святотатством. Быть может, чтобы сохранить в неприкосновенности подлинный образ матери, светившийся умом и добротой. Так, идя рядом, поднялись они по лестнице: бабушка – с полузакрытым лицом, мама – не глядя на нее.
А еще одна женщина все это время пыталась сверлящим взглядом проникнуть в то, что скрывалось за изменившимися чертами бабушки, на которую ее родная дочь не смела поднять глаза, – взглядом растерянным, нескромным и зловещим: это была Франсуаза. Бабушку она любила по-настоящему (ее поразило и даже возмутило спокойствие мамы – она ожидала, что та, рыдая, бросится в объятия своей матери), но у нее было свойство – во всем видеть дурное, в ней с детства сосуществовали две особенности, которые, казалось бы, должны были исключать одна другую, но которые на самом деле, соединяясь в человеке, одна другую усиливают: невоспитанность простолюдинки, которая даже и не пытается скрыть тяжелое впечатление, более того: ужас при виде происшедшего в человеке физического изменения, хотя деликатнее было бы не показать вида, и бесчувственная грубость крестьянки, которая начинает с того, что обрывает крылышки стрекозам, а потом свертывает шею цыплятам, и в придачу бесстыдство, в силу которого крестьянка, не стесняясь, с любопытством смотрит на то, как страдает плоть.
Когда с помощью Франсуазы, проявившей необычайную бережность, бабушку уложили в постель, она почувствовала, что теперь ей стало гораздо легче говорить, – по-видимому оттого, что разрыв, а может быть, закупорка сосуда на почве уремии были очень небольшие. И тут она ощутила потребность оказать маме нравственную поддержку в эту самую страшную минуту ее жизни.
Откройте для себя мир чтения на siteknig.com - месте, где каждая книга оживает прямо в браузере. Здесь вас уже ждёт произведение Марсель Пруст - У Германтов, относящееся к жанру Классическая проза. Никаких регистраций, никаких преград - только вы и история, доступная в полном формате. Наш литературный портал создан для тех, кто любит комфорт: хотите читать с телефона - пожалуйста; предпочитаете ноутбук - идеально! Все книги открываются моментально и представлены полностью, без сокращений и скрытых страниц. Каталог жанров поможет вам быстро найти что-то по настроению: увлекательный роман, динамичное фэнтези, глубокую классику или лёгкое чтение перед сном. Мы ежедневно расширяем библиотеку, добавляя новые произведения, чтобы вам всегда было что открыть "на потом". Сегодня на siteknig.com доступно более 200000 книг - и каждая готова стать вашей новой любимой. Просто выбирайте, открывайте и наслаждайтесь чтением там, где вам удобно.


