Хаим Граде - Мамины субботы
— Ветер выдул табак, — печально отвечает Янкл Грот, не в силах ни разговаривать, ни уйти.
Мы молча отходим от него и покидаем базар. Вдруг адвокат Оренштейн начинает смеяться горьким смехом. В Карфагене, говорит он, даже ветер — разбойник. Он выдувает табак из гильз Янкла Грота.
Верхом на осликах с базара возвращаются таджикские женщины в длинных красных платьях с зелеными шелковыми пелеринами и высоких круглых красных шапках, увешанных колокольчиками и похожих на цилиндры без полей; на груди у таджичек монисты из монет, а лица до самых глаз закрыты черной паранджой. Одна из них, девушка, без паранджи. Она смугла, нос у нее изогнут, как у хищной птицы, глаза черные, как уголь, а волосы рыжие, полыхающие огнем. Девушка сидит на осле неподвижно, словно царица, словно орел на вершине скалы, и я не могу оторвать от нее взгляда.
— Идемте! Вы хотите, чтобы какой-нибудь таджик ткнул вас ножом в спину? — тащит меня за руку Оренштейн. — Азиаты терпеть не могут, когда смотрят на их женщин!
— Впервые вижу, чтобы местная уроженка была рыжеволосой. Они все тут черные. — Я осматриваю свой жалкий костюм, догадываясь, что эта удивительно красивая смуглолицая девушка даже не взглянула на меня, потому что я оборван.
— Эти таджики выручают целые ящики червонцев за свой облезлый товар, — вслух размышляет Оренштейн и снова тянет меня за руку. — Идемте же, я познакомлю вас с Ильей-пророком, бухарским евреем — сапожником, который бесплатно чистит беженцам ботинки. Последнее время он сидит со своим ящичком в одном переулке.
Все лето у ворот городского парка на Ленинской я наблюдал сапожную артель бухарских евреев, которые работали во дворе, под узким длинным навесом. Это была компания чернявых молодых людей с веселыми глазами. Они все время переговаривались, громко смеялись и при этом прилежно работали. Подошвы и нос моих ботинок развалились. Я попросил их отремонтировать ботинки на месте, потому что другой пары обуви у меня нет. Но сапожники, заваленные работой, велели подождать, когда у них выдастся свободная минута. Прежде чем она выдалась, из всей артели осталось только двое в правом углу и двое в левом, а посередине ряда табуретки опустели. Всех позабирали в армию. Оставшиеся сапожники перестали балагурить и смеяться, они только сидели и трудились, склоняя над колодками лбы в крупных каплях пота. Потом и последние работники исчезли, а с ними и их табуретки. Под навесом артели теперь валялись пьяные инвалиды. Поэтому я очень радуюсь сапожнику Оренштейна. Может быть, он отремонтирует мои ботинки на месте.
Сапожник сидит в боковом переулке, где я редко хожу. Увидев его, я решаю, что это отец или тесть одного из сапожников артели, которых забрали в армию, и он хочет заработать на содержание оставшейся семьи. На вид старику за восемьдесят. Длинная белая, как снег, борода закрывает всю его грудь, доходя аж до сапожной колодки. Он носит халат и тюбетейку, как таджик. Его добрые стариковские черные глаза замечают нас и улыбаются. Он кивает, чтобы мы подошли. Оренштейн бывал у него множество раз, и старик узнает его. Но белые туфли Оренштейна настолько потрепаны и изношены, что их уже невозможно почистить. Оренштейн взмахивает рукой.
— Раб в Карфагене может обойтись без башмаков. Я иду в парк, прилягу на скамейке. Когда закончите, приходите.
Я сажусь на табуретку напротив старика и прошу его починить мои ботинки. Но этот бухарский еврей не понимает по-русски[177]. Мне приходит в голову, что он должен понимать по-древнееврейски[178]. Я стягиваю с ноги ботинок, показываю на его стоптанную подошву и даю сапожнику понять, чего я от него хочу. При этом я вынимаю деньги в знак того, что я не прошу его работать даром, — услуга будет оплачена. Однако по-древнееврейски старик тоже не знает. Он говорит только по-таджикски, но до него доходит смысл моей просьбы. С печальной улыбкой мастер показывает мне, что у него нет кожи, нет дратвы, нет штифтов, и с сожалением разводит руками: он не может мне помочь.
Я надеваю ботинок и собираюсь уйти, но он придерживает мою ногу и жестами объясняет, что почистит мне обувь. Старик вытаскивает щетку, ваксу и, прежде чем отереть ботинок тряпкой, внимательно смотрит на его носок и задник, словно считывая пройденный мной путь. Я тыкаю в себя пальцем и говорю всего одно слово:
— Вильна.
Какое-то время старик сидит, наморщив лоб, пытаясь что-то вспомнить. Потом копается в ящике, стоящем у него в ногах, вытаскивает книгу в потрепанном переплете, протягивает мне и указывает на титульный лист, мол, взгляни.
Приближается Новолетие, и этот бухарский еврей держит при себе сборник покаянных молитв. На титульном листе большими буквами написано, что молитвенник отпечатан в Вильне.
Старик заканчивает чистить ботинки, и я хватаюсь за карман, чтобы заплатить ему, но он отрицательно качает головой, серьезно и с закрытыми глазами. Потом снова копается в своем ящике, вынимает оттуда большой гранат с жесткой коричневой морщинистой кожей и протягивает мне.
— Шеэхейону[179], — произносит он единственное за все время слово; оно звучит с такой мольбой и преданностью, что я сразу беру гранат.
— Даже недостойные люди среди вас полны заслуг, как гранат зерен[180], — кричу я по-древнееврейски, чтобы доставить старику радость. Я вижу, что он не понимает меня и все же согласно кивает головой, довольный тем, что его подарок принят и я что-то говорю на священном языке. Сапожник сидит в печальной задумчивости, будто размышляя о сыне или зяте, ушедших на войну. Я тоже сижу, окаменев, в своих начищенных старых ботинках, со сборником покаянных молитв в одной руке и гранатом в другой. Я похож на Янкла Грота, стоящего на базаре с пустыми папиросными гильзами, из которых ветер выдул табак.
Старик дал мне плод для произнесения Шеэхейону на трапезе Новолетия. Мама с Фрумой-Либчей — там, а я — здесь, с гранатом в руке и Шеэхейону на устах.
IIВаршавский адвокат Оренштейн решил, что уезжает из Карфагена, как он называл Сталинабад, в Содом и Гоморру — Самарканд или Бухару. Он слышал от людей, что Самарканд и Бухара — это настоящие восточные города с мечетями, минаретами и чайханами, в которых узбеки сидят по-турецки и пьют зеленый чай. Оренштейн тоже хотел сидеть в чайхане по-турецки, пить зеленый чай, курить и ничего не делать.
Я считал Оренштейна чокнутым и страшно боялся его остановок посреди базара, во время которых он пробовал товар из таджикских корзин и читал мне лекции по истории. Однажды он остановился, чтобы сообщить, что кровавые гладиаторские бои проводились не только в самом Риме, но и во всех римских колониях. Говорил он подчеркнуто громко и при этом смеялся, глядя, как я трясусь от страха, что кто-нибудь посторонний услышит и поймет скрытый в его речах намек. Я завидовал наплевательскому отношению Оренштейна ко всему и в то же время сильно осуждал его за это. В конце концов я начал его избегать. Но, когда он уехал, мне стало одиноко. Я слонялся по сталинабадскому базару один-одинешенек. Был конец осени, перезревшие фрукты продавались по дешевке, и вечером, после торговли, за пару рублей я мог получить два фунта подгнившего винограда.
Как-то вечером я увидел на базаре толпу вокруг полуслепого певца и музыканта, который протяжно и заунывно пел, подыгрывая себе на двухструнной мандолине. Вдруг он издал дикий крик, словно закричала сама пустыня Каракумы, а с ней — заснеженные горы, и его пальцы стремительно забегали по струнам. Потом он снова зашелся тихим плачем, и его пальцы на инструменте замерли. Когда я решил, что выступление подходит к концу, певец снова испустил свой хриплый пустынный крик. Закончил он так же неожиданно, как начал, и объявил, что предсказывает будущее по руке. Вокруг него, облитые медным светом заката, стояли таджики с набожным выражением на лицах. Но первым, кто шагнул к полуслепому гадальщику, был Миша Тройман. Гадальщик ощупал Мишину ладонь и пропел свое пророчество на смеси таджикского с русским. Я пошел прочь от этого сборища. Миша бросил гадальщику монету и нагнал меня.
— Я дурачусь. Что может знать этот таджик о моей лодзинской семье? — Миша вынимает из кармана пригоршню катушек с нитками. — Вы недавно просили у меня ниток. Говорили, что пуговицы у вас на пиджаке оборвались. Так какие нитки вам нужны, черные, белые, коричневые?
— Где вы взяли их так много сразу? — Я оглядываюсь по сторонам.
— Там, где я работаю. Вы думаете, я могу жить на их три-четыре сотни рублей в месяц? — Тройман запихивает катушки обратно в карман и идет со мной к городскому парку, постоянному пристанищу беженцев. По дороге он говорит, что, пока его невестка была здорова, он мог иметь к ней претензии и требовать, чтобы она сама обеспечивала себя с ребенком и отправляла посылки мужу в тюрьму. Но теперь у невестки тиф и она лежит в больнице. Ее дочка — у чужих людей, и обе могут умереть так же, как мрут здесь другие беженцы. Когда война закончится и он, Миша, с братом вернется в Лодзь, тот будет всю жизнь попрекать его. Свою жену и ребенка, скажет ему брат, ты нашел живыми, а мою семью в Сталинабаде, когда я сидел в тюрьме, бросил умирать с голоду. Миша обязан помочь невестке.
Откройте для себя мир чтения на siteknig.com - месте, где каждая книга оживает прямо в браузере. Здесь вас уже ждёт произведение Хаим Граде - Мамины субботы, относящееся к жанру Классическая проза. Никаких регистраций, никаких преград - только вы и история, доступная в полном формате. Наш литературный портал создан для тех, кто любит комфорт: хотите читать с телефона - пожалуйста; предпочитаете ноутбук - идеально! Все книги открываются моментально и представлены полностью, без сокращений и скрытых страниц. Каталог жанров поможет вам быстро найти что-то по настроению: увлекательный роман, динамичное фэнтези, глубокую классику или лёгкое чтение перед сном. Мы ежедневно расширяем библиотеку, добавляя новые произведения, чтобы вам всегда было что открыть "на потом". Сегодня на siteknig.com доступно более 200000 книг - и каждая готова стать вашей новой любимой. Просто выбирайте, открывайте и наслаждайтесь чтением там, где вам удобно.

