Хаим Граде - Мамины субботы
Спал я на соломе в сельской школе, где на стене висело полотно с вышитой надписью: «Спасибо товарищу Сталину за нашу счастливую жизнь!» По ночам, когда не было бури, я слушал, как стучат колесами эшелоны, проходя мимо колхозных полей, как они шумят и шумят беспрестанно и паровозные гудки воют, словно новые толпы беженцев. Тогда я начинал дрожать от жажды скитаний.
Колхоз отпустил меня, заплатив за мои трудодни сухофруктами, парой банок меда и буханок хлеба. С набитым рюкзаком за плечами я отправился в Кистендей ждать какого-нибудь эшелона. На станции томились мобилизованные колхозники. Их провожали жены, матери и дети. Заплаканные крестьянки все время крестили своих мужей и сыновей, чтобы их хранил Господь. Крестьяне стояли, опустив головы и руки, и бурчали, что бабы рано оплакивают их. Меня никто не провожал, но и в мою память врезался крест — крест с разрушенной сельской церкви. Обломанный и ржавый, он был впаян в железный мостик колхоза «Красное знамя», и каждый день, идя на работу в поле, я видел этот крест.
Я прыгнул в первый же груженный ломом товарняк, который прошел через станцию, и спрятался среди железок. Кондуктор, привыкший к незваным гостям, посветил мне в лицо фонариком и согнал на ближайшей остановке. Я немедленно запрыгнул на другую платформу того же поезда и поехал дальше, до железнодорожного узла, где пересел в эшелон и слился с новыми волнами беженцев, евреев с Украины и из Бессарабии.
Теперь я еду в вагоне с евреями из Конотопа. Первый раз в жизни вижу еврейскую Украйну: широкоплечих, черноглазых парней с черными, как смоль, чупринами. Их жены — грузные, упитанные женщины с лицами, похожими на поднявшееся тесто. Они едут семьями и везут много багажа — успели взять с собой еду, постельное белье и одежду. Толкаясь в очередях за горячей водой, хлебом и папиросами, они кричат: «Мы советские люди!» Но между собой это простоватые, добродушно-сердитые евреи. От них еще пахнет степным ветром, прежними корчмами и шинками, удалью местечковых торговцев, теплым навозом сельских коровников, зеленью и молоком. Женщины ругаются друг с другом по-русски с еврейским напевом, словно читая Пятикнижие на идише, а мужчины время от времени украшают свою речь древнееврейским словечком, с грехом пополам усвоенным в давно забытом ими хедере.
Со мной, западным жителем, они держатся отчужденно, сохраняя дистанцию. Единственный, кто водит со мной компанию, — это Лев Коган. Он носит рубашку цвета хаки с кожаным ремнем и тяжелые подкованные сапоги. Он невысок, широкоплеч, у него короткая шея и большая голая голова с жестким, угловатым, словно вытесанным из камня подбородком. И большой рот, как у прирожденного оратора, массовика. Он секретарь комитета компартии в Конотопе.
В сущности, Лев Коган — подавленный тихий человек, который сторонится конотопских евреев. Те, в свою очередь, тоже сторонятся его, демонстрируя страх и почтительность. Когда какой-нибудь сосед скандалит со мной из-за уголка, в котором я сижу, или из-за двери теплушки, которую я отодвигаю, впуская свежий воздух, Лев Коган всегда на моей стороне. Он бросает злобный взгляд на скандалиста и говорит коротко и резко: «Я приказываю!» Тот сразу же отступает.
Лев Коган едет без большого багажа и без семьи. Он говорит, что его жена и двое детей остались в Конотопе. Жена упрямо отказывалась ехать с ним, потому что она не верит в рассказы о злодеяниях немцев против евреев. Поскольку я с запада, Лев Коган хочет знать, правда ли то, что говорят о немцах.
— Почему ваша жена не верит в злодеяния немцев? — спрашиваю я.
Он не отвечает, вздыхает и снова спрашивает, правда ли это. Я пересказываю ему случай, о котором узнал от польских беженцев в Вильне: войдя в Польшу, немцы захватили в Грубешове четыреста евреев и погнали их в Хелм. В Хелме они захватили еще четыреста евреев и погнали их в Грубешов, и по дороге половину из обеих групп перестреляли.
— То есть моя жена осталась в Конотопе на верную смерть. — Лев Коган тихо приходит в ужас. — И дети тоже.
— Нет, нет, женщин они не будут убивать! Я не слышал, чтобы немцы ходили из дома в дом и расстреливали женщин! — кричу я. — Может быть, интеллигенцию, известных людей, на которых донесли, что они вели ярую пропаганду против фашистов…
— В доносчиках нехватки нет, — бормочет Коган. Какое-то время он молчит, потом вздыхает свободнее. — Но женщин и детей они убивать не будут?
— Нет, нет, в это я не верю, ни в коем случае! Зачем им женщины и дети? — Я трясусь, как в лихорадке, и рассказываю Когану, что моя жена осталась у знакомого крестьянина в деревне под Вильной. Пусть скажет, как он думает: успела ли она вернуться в Вильну, к моей маме, до того, как туда вошли немцы? Я только боюсь, что она шла по городу, когда на улицах не было ни единой виленской души, одни немцы с надвинутыми на глаза касками и автоматами в руках. Как он думает?
— Я думаю, что ваша жена успела вернуться в город, к вашей маме, прежде, чем там появились немцы, — говорит Лев Коган, не глядя на меня, чтобы я не догадался, что он просто меня утешает. — Значит, вы считаете, что партийцу было бы опасно оставаться?
— Да, партийцу опасно, но что есть опасность для женщин и детей, я не верю! То есть им, конечно, тоже опасно, но чтобы немец ходил по квартирам и выискивал их, я не верю! — кричу я со страхом, гневом и мольбой, словно прося Льва Когана не раздевать меня донага.
Наш эшелон, идущий в Саратов, поворачивает на север, к Пензе. Саратов не впускает нас, боясь, как бы часть беженцев не осела в уже переполненном городе. Но и Пенза отгоняет нас, как саранчу. Мы снова поворачиваем на восток и целую ночь стоим на Волге между Сызранью и станцией Батраки.
Позади и впереди нас на той же железнодорожной линии выстроились другие эшелоны с беженцами, а на встречных путях стоит длинный армейский эшелон с солдатами, которые едут на фронт. Светлая лунная осенняя ночь и Волга, темно-синяя, разлившаяся. Она катит спокойные волны в золотисто-желтом свете луны. На воде спят нелепо огромные баржи. Качаются на привязи парусные лодки, берег усеян деревянными складами, сетями, мотками канатов, баграми, железом, проволокой и досками. Женщины вышли из теплушек, набрали щепок, развели костры. Они готовят ужин в больших кастрюлях на целые семьи. Мужчины сидят вокруг костров, курят и тихо, уютно беседуют, словно странствуют всю жизнь. Беженцы из нашего вагона тоже вышли готовить ужин. Только мы с Львом Коганом сидим у дверей и смотрим наружу. Напротив — солдаты из армейского поезда. Они расположились на ступеньках вагонов. Некоторые без сапог, в одних белых портянках. Пара десятков солдат развалилась на ближайшем поле и поет. Запевала тянет:
Извела меня кручина,Подколодная змея…
Солдатский хор вокруг него подхватывает:
Догорай, гори, моя лучина,Догорю с тобой и я.
Запевала берет выше. Его голос становится тоньше, протяжнее, и солдаты подпевают ему с затаенной печалью, с необузданной удалью. Мне кажется, я слышу в их голосах мрачную тысячелетнюю терпеливость русского человека, его привычку страдать, проявлять отвагу и мужество в жестоких схватках, его фатальное спокойствие в плену и во время голода.
— Бурлаков, которых описывал Максим Горький, в нынешней России больше нет, но Волга все та же и по-прежнему пахнет Стенькой Разиным, — говорит мне Лев Коган, не отрывая взгляда от людей вокруг костров, словно глядя в печку и видя в горящем там огне жену и детей в Конотопе. — Великая Отечественная война! Война против Наполеона была первой отечественной, значит, теперь Вторая Великая Отечественная война. Не во имя коммунизма и мирового пролетариата, а во имя матушки России, — говорит Лев Коган, обращаясь скорее к себе самому, чем ко мне, подводя итог долгим размышлениям. — А если речь о матушке России, то к чему теперь коммунисты?
После минутного молчания он снова начинает говорить; он опускает голову и тянет слова печально, словно стараясь попасть в тон солдатам, поющим рядом с нами в поле;
— Вы сказали, что женщин и детей не тронут. Я в этом не уверен. Если даже немцы не будут убивать обычных женщин и детей, они не станут миндальничать с женами и детьми коммунистов, особенно еврейских. Я не могу ехать дальше. С каждым днем, с каждым часом, что мы удаляемся от Конотопа, в моем сердце что-то отмирает. Я останусь здесь, в Сызрани, а может, поеду назад, в Пензу или Саратов.
Он скрывается во тьме вагона, тут же возвращается с маленьким свертком и тихо желает мне спокойной ночи. Я не хочу его отпускать. Ведь он единственный, с кем я подружился в теплушке. Перед уходом я спрашиваю у Льва Когана одно, только одно:
— Как вы думаете, моя жена успела вернуться в Вильну до немцев? А мама? Увижу ли я их? Мама у меня еще не старая, ей не больше шестидесяти лет.
Откройте для себя мир чтения на siteknig.com - месте, где каждая книга оживает прямо в браузере. Здесь вас уже ждёт произведение Хаим Граде - Мамины субботы, относящееся к жанру Классическая проза. Никаких регистраций, никаких преград - только вы и история, доступная в полном формате. Наш литературный портал создан для тех, кто любит комфорт: хотите читать с телефона - пожалуйста; предпочитаете ноутбук - идеально! Все книги открываются моментально и представлены полностью, без сокращений и скрытых страниц. Каталог жанров поможет вам быстро найти что-то по настроению: увлекательный роман, динамичное фэнтези, глубокую классику или лёгкое чтение перед сном. Мы ежедневно расширяем библиотеку, добавляя новые произведения, чтобы вам всегда было что открыть "на потом". Сегодня на siteknig.com доступно более 200000 книг - и каждая готова стать вашей новой любимой. Просто выбирайте, открывайте и наслаждайтесь чтением там, где вам удобно.

