Зинаида Гиппиус - Арифметика любви
— Очень приятные места наши, — продолжал словоохотливо. — И приход ничего. А все Боровикова барыня…
— Это что тут сейчас сидела?
— А как же. Вот за парком дом ихний, и все имение Боровиково зовется. Богачи были. Куда и теперь… Она вот уж два года здесь безвыездно. Одна живет, как перст. Люди только, повар, сторож, девушки. Кучер есть, да он лошадей так проезжает, она — никуда.
— А эта могилка, — указал я на памятник, — сын ее был? Дьячок поджал губы, странно как-то, искоса, поглядел и проговорил:
— Сын. Да. Сын.
Помолчал. Потом вдруг наклонился ко мне и таинственно прошептал:
— А их там нету.
Я, было, удивился, но сейчас же сообразил, что в военное время случай не редкий.
— Так он на войне, значит? Это бывает, когда тело нельзя вынести. Дают только заверенную справку.
Дьячок ухмыльнулся и покачал головой.
— Справку! Да ей, Марье Марковне, не то что справку, у нее такой приказ, чтоб никто ей ничего с почты возить не смел. Никто и не возит. И не ездит к ней никто. Был весной барин какой-то, добивался, — не приняла, карточку даже брать не велела. Деньги ей приходят, — у прикащика доверенность. А вы говорите — справка!
Я пожал плечами. Странно. Помешанная, что ли? Но дьячок опять замотал головой.
— Ни-ни! А такой уж характер. Как она в себе решила — так и должно быть. Добрая, — сколько добра кругом делает! а только характерная.
— Как характерная? Что решила?
Но дьячок не хотел, или не мог ничего мне объяснить толковее. Напустил на себя таинственность и, Бог весть куда, повернул: панихид, мол, не служат, но памятник на церковной, однако, земле, потому у нее «Рука». Все это мне наболтав, дьячок ушел — жена кликнула. Если он х°тел меня заинтересовать — в этом, признаюсь, успел. О даме из белого дома я в этот день вспоминал не раз. А еще через день нарочно пошел к вечеру, в церковную ограду, надеясь встретиться.
Надо сказать, что война, — фронтовая, окопная жизнь, — изменила многих из нас в том еще смысле, что упростила наши отношения с людьми, особенно условно-светские. Я, например: был, что называется, «блестящим» молодым человеком, привык к «обществу», да еще карьеру дипломатическую начинал: кажется, вымуштрован. И все это с меня, через год, окопов слетело. Я не то, что огрубел, — опрямел и опростел: условности отошли куда-то; всегда теперь что-то важнее их шевелилось в душе и мысли.
Мог ли я прежде хоть подумать подойти к незнакомой почтенной даме и заговорить с ней только потому, что меня привлекло светлое спокойствие ее лица? А теперь сделал это и не подумав. Подошел, низко поклонился, попросил — не позволит ли она сесть рядом, сказать ей несколько слов?
Она не удивилась и, тоже без условностей, ровным голосом произнесла:
— Вы, кажется, офицер? Вам не о чем говорить со мной. Я о войне не буду слушать.
— Я и сам не намеревался о войне. Я хотел спросить вас… впрочем, не знаю сейчас, о чем. Только войны это не касалось. Я о ней, вот уж два месяца, не думаю.
— Это хорошо, — сказала она, не глядя на меня. — Можете сесть. Говорила не холодно, не сухо, не равнодушно, — только спокойно.
Мы помолчали. Вдруг она, все глядя куда-то вдаль, спросила:
— Ваша мать жива?
— Нет, я и не помню ее. У меня никого нет, близких, родных. Я один.
— Это хорошо, — опять сказала она.
Мне тоже показалось в эту минуту, что хорошо; не заметил, как опять задумался, на вечернее, до пустоты ясное, небо глядя. Внизу, далеко, чернела неподвижная линия — лес, должно быть.
— Когда смотришь долго на неподвижное, — сказал я, — кажется, что время не проходит.
Моя соседка тихо улыбнулась.
— Правда. Или что все оно уже прошло… Вы видели мой дом? — прибавила она неожиданно.
— Он мне издали нравился очень.
— Приходите, если хотите, когда-нибудь вечером. Когда стемнеет. Будем чай пить. У меня есть книги. Хорошие. Старые.
— Вы никого не принимаете…
— А, вам говорили. Вас приму.
Я, конечно, пошел к ней. И скоро случилось так, что в боровиков-ском доме стал я проводить почти всякий вечер.
Точно в другой мир какой-то вступал я, входя в эти комнаты, — не буду их описывать. Лучше всяких описаний — любая гравюра деревенского быта нашего 30-х, скажем, годов. Видал я такие. Только по гравюре запаха не узнаешь, воздуха не почувствуешь, а я его чувствовал, совсем особый, и не сомневался, что это именно тот, такой, какой был сто лет назад. Сохраняют же книги, в начале прошлого века изданные, свой запах? Таких столетних книг у Марьи Марковны было много. Мы их, в «боскетной», где обычно проводили вечера, вместе читали; даже известные делались неизвестными, новым светом для меня загорались, — потому что вот этот, кожаный переплет, облекал их, и ласкала пальцы нежная тряпичная бумага. Но не прошлое, не эстетика завлекала меня, а сам не знаю, что.
Марья Марковна нисколько не поклонялась прошлому. Она не жалела о нем, не хвалила его, не предпочитала, как все старые люди, настоящему. Это очень трудно объяснить, я сам долго не понимал: но она из всех времен равно брала, что ей нравилось, и брала, и оставляла, — свободно; точно все они, времена, одинаково шли-проходили где-то вне ее, около, или даже все для нее уже прошли.
В том удивительном покое, которым веяло от этой женщины, было что-то сродни тогдашней задумчивости моей: я часами мог сидеть неподвижно, почти без мыслей, в каком-то широком, без берегов, отдыхе. Там, у памятника, Марья Марковна показалась мне не совсем понятной; заинтересовала «странностью»; теперь я ни о какой странности больше не думал, забыл; само вышло, что мы ее коснулись.
Читали Жуковского… словно живая передо мной прелестная книга эта в мягкой коричневой коже! Сначала я читал, потом книгу взяла Марья Марковна.
Розы расцветают,Сердце, отдохни…
Как удивительно читала она! И какие стихи магичные!
Сердце будет ясно,Розою прекраснойСердце расцветет…
— Вы розы любите? — вдруг перебил я. — Там, в ограде… на могиле сына вашего розы и сейчас цветут. Он умер на войне?
Я спросил без любопытства, совсем просто. Так же просто она ответила:
— Я не знаю. Умер, когда пошел на войну.
— Когда пошел? — переспросил я с пробудившимся удивлением. — Где же? Как?
— Так. Здесь. Вы видели его могилку. Я ее с тех пор не покидала. Эти ответы сбили меня: я хотел спросить еще, дальше, но не мог сразу найти слов для нужного вопроса. Она, видя мою непонимающую растерянность, улыбнулась, спокойно стала объяснять.
— Вы матери вашей не помните, это к лучшему, вы меня скорей, может быть, поймете. Оно просто, да люди к другому привыкли. Валентин был моей душою, самой жизнью моей сделался. С юности, с детства даже, знала я пытку любовью и надеждой, страхом потерь. Так что под конец сил страдать у сердца уж не оставалось. Не сердце одно, вся душа во мне устала… и на новую пытку идти не могла. Валентин знал это: мы с ним так понимали друг друга, что иногда глазами одними разговаривали. И если в первый же день сказал, что пойдет на войну, значит, не мог не идти. Все-таки попросила: до завтра подумай. Завтра — окончательно. Тогда решу. Даром оба помучились до завтра. Изменить уж было нельзя.
Она остановилась. Глядела в темное, такое темное окно, будто за стеклом совсем ничего не было, мир кончался. В боскетной было тепло и уютно, тихо, шипя горела старинная масляная лампа, — карсе-лью, кажется, их называли. Лицо Марьи Марковны было спокойно, и в первый раз спокойствие это не успокаивало меня, а тревожило.
— Ну, а потом, — докончила она, — потом я его отдала. Совсем отдала. В одну ночь, сразу, до конца, пережила его смерть. Так, как если бы в эту ночь он действительно умер у меня на руках. Простилась с ним, — уже с мертвым: последним целованием губы его поцеловала. Он знает, он принял так. И теперь…
— А если он жив теперь? — прошептал я в неизъяснимом, изумленном ужасе.
— Я не знаю. Да это все равно. Одну смерть два раза не переживают. Что есть теперь, что будет завтра, — все равно. Все уже совершилось для меня.
— Но ведь он совсем, совсем уцелеть может! А если он возвратится, — живой? Тогда как?
Я был взволнован, у меня срывался голос. Марья Марковна, с полуулыбкой, умиротворяюще положила свою бледную руку на мою.
— Тогда… он второй раз родится у меня. Но я не думаю об этом. Я храню его в сердце. Оно, сердце мое, сделало последнее свое усилие, — принять его смерть, — и приняло… Чтобы потом отдохнуть.
— Вы в Бога верите, — пролепетал я. — Если верить, то грех это. Вы от надежды отрекаетесь. Это не любовь.
— Не любовь? А что же? И от надежды совсем я не отрекаюсь. Если говорю, с Жуковским: «сердце, отдохни», — то ведь и дальше, вы слышали:
Сердце, — уповай:Есть, нам обещают,Где-то лучший край.Вечно молодаяТам весна живет.Там, в долине раяЖизнь для нас инаяРозой расцветет…
— Видите, — добавила она, опуская книжку, — у меня лучшая, и не грешная, а единственно-праведная надежда. Здешняя, земная любовь… земная надежда… стоит ли муки то, что проходит? Послушайте святых: все здешнее ничтожно, не нужно… Есть иной, лучший край. И туда — это тоже Жуковский сказал, — «Туда через могилу путь; в могиле ж — только отдохнуть».
Откройте для себя мир чтения на siteknig.com - месте, где каждая книга оживает прямо в браузере. Здесь вас уже ждёт произведение Зинаида Гиппиус - Арифметика любви, относящееся к жанру Классическая проза. Никаких регистраций, никаких преград - только вы и история, доступная в полном формате. Наш литературный портал создан для тех, кто любит комфорт: хотите читать с телефона - пожалуйста; предпочитаете ноутбук - идеально! Все книги открываются моментально и представлены полностью, без сокращений и скрытых страниц. Каталог жанров поможет вам быстро найти что-то по настроению: увлекательный роман, динамичное фэнтези, глубокую классику или лёгкое чтение перед сном. Мы ежедневно расширяем библиотеку, добавляя новые произведения, чтобы вам всегда было что открыть "на потом". Сегодня на siteknig.com доступно более 200000 книг - и каждая готова стать вашей новой любимой. Просто выбирайте, открывайте и наслаждайтесь чтением там, где вам удобно.


