Владимир Жаботинский - Пятеро
— Собственно говоря, — сказала она громко, равнодушно, даже усмехнувшись, — ведь у меня, собственно говоря, кровь на руках.
— Не болтайте глупостей, — отозвался я сердито.
— О, меня это не мучит. — Она говорила, в самом деле, очень спокойно. — Может быть, это мы в такое время живем: все пистолеты, виселицы, погромы. Меня кровь не пугает. Я только за маму тревожусь.
Я не понял:
— За маму? В чем дело?
Она объяснила медленно, с долгими запинками, подбирая слова; говорила опять совсем спокойно, по-видимому, ничуть не испытывая той жути, которой во мне отзывались ее странные мысли. Странные? Не уверен, чтобы совсем неожиданные: в этом рассказе уже несколько раз сорвалось у меня имя «Ниобея», и теперь я не помню, родилось ли оно в моем сознании только после этой беседы и после всего — или тоже, как Марусино предчувствие, задолго раньше, «так», «почему-то».
— Так, почему-то, — говорила Маруся. — Почему-то мне мерещится, что мамины дети все плохо кончат; то есть все кроме Торика — Торик не наш. Вот уже Марко пропал, как-то совсем по-дикому, как никто никогда не пропадал. Лика — Лика палач до корня волос, до обкусанного края ногтей; кого задушит, ее ли придушат, не знаю, но я как-то уже давно ее списала со счета. А Сережа — Сережа меня затащил однажды в кавказский кабачок, там один черкес плясал с пятью кинжалами во рту: это ведь и есть Сережа — ох, напорется. И хуже всего одно: мама это знает, мама всегда про это думает.
Я молчал, настолько подавленный, что даже не попытался вставить подходящее возмущенное замечание — «какая чепуха!» или в этом роде.
— Кроме Торика, — повторила она. — И еще я пропустила Марусю. Я зверек без когтей, никого не придушу, и кинжалов у нас в доме нету; но убейте меня — как-то не могу вообразить себя старушкой, или просто пожилой дамой. Это свои вы мне когда-то читали стихи: «Цветок сирени, ты свой убор покинула весенний, когда весна прошла»?
Я, наконец, взял себя в руки:
— Весьма польщен: мои; но вы, мой друг, оказывается — тайная истеричка. Гидропатия вам нужна: на такую блажь один ответ — холодная вода; или оттаскать за косы.
Но Маруся уже смеялась, тормоша мои волосы:
— И то правда; вероятно, сама в это не верю, иначе не жилось бы мне так безоблачно, как живется. Утром забуду все, что теперь вам нагадала.
Я сказал:
— Хотите, я вам скажу, как я вас «разгадал», здесь, за эти два дня?
— Хочу.
— Вы мне тогда в Лукании сказали: будь у меня талант певицы, или другой талант, я бы спряталась от всего мира, одна одинешенька или с моим рабовладельцем. А я спрашиваю: может быть, есть женщины, для которых высшая песня, песнь песней — это ребенок и муж, и вообще вся эта ванна спокойной нежности, в которой вы живете?
— «Весьма польщен», — она передразнила мой давнишний ответ, но глаза ее смотрели серьезно.
— Понимаете, — настаивал я, — жил-был человек, от роду художник, но не знал, что он художник; только почему-то все портил чужие обои, рисуя на них арабески. И вдруг его взяли на выучку, дали полотно и краски: целый день вымазаны у него руки и лицо и самый нос, и ничего ему больше на свете не нужно. Или жила-была девушка, от роду с неслыханным, несметным зарядом нежности в душе; разбрызгивала эту нежность направо и налево, не считая и не жалея и не выбирая, стоит ли, пока…
— Пока не попала в ванну? Может быть.
Она зевнула и соскочила с кровати.
— Одно несомненно: мой наряд скорее подходит для ванны, чем для визита. И мы уже опять вернулись к началу начал — к истории о том, как ваша героиня «разбрызгивала нежность»; значит, круг сюжетов завершен, и я иду спать. Утром напою вас кофе; только еще булочек не будет, но я вам поджарю сухариков. Яйца как хотите — всмятку или яичницу?
Но она еще с минуту простояла у моей кровати, прощаясь за руку; смотрела на меня задумчиво, склонив голову на бок и щекоча себе губы пушистым кончиком одной косы; опять как будто хотела нагнуться и раздумала.
— О чем это вы молчите так нерешительно, Маруся?
Она не ответила, высвободила руку и пошла к двери, но у двери опять остановилась и повернулась ко мне лицом.
— О чем?
Она засмеялась и ответила мне так, как будто снова ей двадцать лет, снова она рыжий котенок в муфте, ничему не научилась и ничего не забыла:
— Я вам признаюсь. Я стояла и думала: надо бы с ним попрощаться по-особенному — может быть и в самом деле не увидимся? Но, как изволите видеть, я передумала. Мы с вами все сроки пропустили; и вообще не надо, пусть так останется, как было. Мона Ванна (она опять зевнула) бьет челом Жофруа Рюделю[171]; впрочем, это, кажется, из двух разных опер. Засни, мой родной; «сни меня», если можно так выразиться.
Она ушла. Где-то пробило час ночи; после этого я слышал, как она спускалась на нижний этаж, на цыпочках, но уже не босиком — очевидно решила дождаться мужа. Потом приехал Самойло; потом я заснул. Утром они меня накормили кофе, яичницей, хрустящими горячими сухариками, проводили оба ласково; бричка довезла меня до Люстдорфа[172], оттуда я на трамваях добрался до Большого Фонтана и до Одессы, а назавтра уехал в Петербург.
XXIV
МАДЕМУАЗЕЛЬ И СИНЬОР
В том году в Петербург на гастроли приехала Лина Кавальери[173]; кто-то меня зазвал полюбоваться на знаменитую красавицу, не то в «Лакмэ», не то в «Таис»[174]. Впрочем, не кто-то, а старый друг, которого уже раза два я в этом рассказе поминал, не называя; и теперь не хочется назвать. Это он мне когда-то сказал, что кургузые «дрипки», подруги революционных экстернов 1902 года, были переодетые дочери библейской Юдифи; и это он, через год или меньше после того спектакля с Линой Кавальери, погиб у царя на виселице под Сестрорецком. Теперь он жил в столице инкогнито: коренной одессит, мой соученик по гимназии, он выдавал себя за итальянца, корреспондента консервативной римской газеты[175], не знающего по-русски ни слова; говорил по-итальянски, как флорентиец, по-французски с безукоризненно-подделанным акцентом итальянца, завивал и фабрил усы, носил котелок и булавку с цацкой в галстухе, — вообще играл свою комедию безошибочно. Когда мы в первый раз где-то встретились, я, просидевший с ним годы на одной скамье (да и после того мы часто встречались, еще недавно), просто не узнал его и даже не заподозрил: так он точно контролировал свою внешность, интонацию, жесты. Он сам мне открылся — ему по одному делу понадобилась моя помощь за границей; но и меня так захватила и дисциплинировала его выдержка, что даже наедине я с ним никогда не заговаривал по-русски. Он был большой любитель оперы и большой приверженец Лины Кавальери; а кроме того — объяснил он мне, даже бровью не моргнув — «ведь она моя соотечественница».
— Зовите (по-русски мы были на ты) меня изменником, — шепнул он мне в антракте, — но дама в той ложе еще лучше Лины.
Я оглянулся на ту ложу и внутренне согласился с ним; и не удивился — я давно знал, что другую такую красавицу, как та дама в ложе, вряд ли доведется встретить; мне, по крайней мере, не довелось ни раньше, ни после. У нее были черные волосы и профиль греческой статуи, лоб и нос в одну черту без перерыва, и роскошные плечи (я их помнил по-девичьи худыми) были покаты, как очертание амфоры там, где вместилище постепенно переходит в горлышко сосуда. В волосах у нее была диадема, на груди тоже что-то сверкало; вечерний туалет, на тогдашнюю мерку «нескромный», от большого мастера, она носила, как мы с вами пиджак, просто, привычно, незаметно. «В бомонде жила», подивился я, вспоминая прошлое. На голых руках у нее были высокие перчатки; я подумал: а ногти под ними теперь — все еще обкусанные, или же только подпилены маникюршей? Ее глаза я не сразу увидел, она сначала сидела боком; потом повернула голову, отвечая своему спутнику во фраке, и стали видны синие-синие глаза, совершенно небывалой, неправдоподобной какой-то синевы. Но цвет их я помнил, а вот что было ново и меня поразило: выражение этих глаз. Не великий я чтец физиономий и взглядов, но тут и подслеповатому было ясно, что в этих глазах четко прописана огромная любовь: странная любовь, редкая в людском обиходе, жадная, властная, нетерпимая, суровая, а в то же время нежная и послушная. Потом она взглянула на зал; мой сосед ей поклонился, она кивнула с величавой любезностью, и тут встретилась глазами со мною. Что-то мне шепнуло: не кланяйся, ей этого не хочется. Действительно, она равнодушно отвела взгляд дальше. Но в эту минуту обернулся ее кавалер, сидевший к нам раньше спиною, и я невольно проговорил в слух его имя:
— Дотторе Верниччи?
— Вот как? — спросил мой сосед с любопытством, — вы и его знаете? А ее — неужели не узнали?
Верниччи, увидав нас обоих, радостно закивал и стал знаками звать в их ложу. У меня на то не было никакой охоты, во-первых, из-за нее, а кроме того — в зале могли оказаться знакомые, для которых не было тайной его ремесло. Но сосед мой пробормотал под усы римское ругательство:
Откройте для себя мир чтения на siteknig.com - месте, где каждая книга оживает прямо в браузере. Здесь вас уже ждёт произведение Владимир Жаботинский - Пятеро, относящееся к жанру Классическая проза. Никаких регистраций, никаких преград - только вы и история, доступная в полном формате. Наш литературный портал создан для тех, кто любит комфорт: хотите читать с телефона - пожалуйста; предпочитаете ноутбук - идеально! Все книги открываются моментально и представлены полностью, без сокращений и скрытых страниц. Каталог жанров поможет вам быстро найти что-то по настроению: увлекательный роман, динамичное фэнтези, глубокую классику или лёгкое чтение перед сном. Мы ежедневно расширяем библиотеку, добавляя новые произведения, чтобы вам всегда было что открыть "на потом". Сегодня на siteknig.com доступно более 200000 книг - и каждая готова стать вашей новой любимой. Просто выбирайте, открывайте и наслаждайтесь чтением там, где вам удобно.


