Зинаида Гиппиус - Арифметика любви
С осени «Новый Путь» ускромнился. Редакция переехала в маленькую квартирку, в Ковенском переулке. Хотя все мы, и старшие, и младшие, за немногими исключениями, писали без гонорара, материальное положение бывало трудное. Раза два-три мы ездили в Москву, искать денежной поддержки. Долгов не было, но ведь издателя тоже не было.
Москва того времени, разнообразные круги ее, как литературные (тогда начинались «Весы»), так и другие, была очень любопытна. Но вот, из всей массы тамошних друзей и знакомых — 2 человека, о которых я здесь вспомню.
Один жил в собственном доме-дворце и даже в собственном переулке; был неучен и даровит, крепковолен и своенравен. Это Василий Хлудов, уже старик. Известный богач, состоял он в родстве со всей, кажется, московской купеческой знатью. Был наружностью очень приятен: худощавый, седоватый, типично-хитроватый, с быстрыми, бодрыми движениями, со скорым говорком. От него поддержки журнала мы и не ждали, — он был из тех русских, «своим горбом» собирателей, о которых говорят, что он двугривенного сразу из кармана не вынет, раньше меж пальцами его сто раз перетрет. Но к нам, к «Новому Пути», к его вопросам, отнесся он с самым живым интересом и… стал нашим сотрудником. Вряд ли, как шла о нем молва, был он сектант (какой?) или что-то вроде; но те статейки, которые сам он привозил для журнала в Петербург, свежим и сильным языком написанные, и сейчас кажутся не чуждыми своеобразной религиозной глубины.
С нами Хлудов, в первый раз, поехал к тому известному по Москве человеку, о котором я тоже хочу упомянуть. Этот — жил в розовом Донском монастыре, в двух просторных, уютных комнатах — келье. Почему владыка Антоний (Пекинский) отозван был из Китая и водворен «на покой» — не знаю. Но Москва его тогда особенно любила, почитала, кажется, провидцем. Шла молва о его строгости… Но я могу сказать, что столь ласкового, бурно-веселого, шутливого «владыки» мы и в Петербурге не встречали. Совсем еще не старый, бодрый, представительный, красивый, с чуть тронутыми сединой темными кудрями, черноглазый, громкогласный, — он почему-то сразу воспылал к нам чрезвычайным расположением. Ни о нас, ни о петербургских Собраниях он как будто ничего не слыхал, и мы не знали бы о чем с ним говорить. Но он все время говорил сам, — о какой-то монастырской земле, которую кто-то у кого-то несправедливо отобрал; принялся хлопотать о чае, а когда чай мы похвалили — вытащил кубик (пекинской упаковки!), розовой ленточкой перевязал и мне подарил.
В соседней комнате вся стена у него была в «картинках»: водил показывать, очень гордился, обещал любую подарить, когда еще приеду.
На Хлудова он, в этот первый раз, не обратил никакого внимания. (После они, кажется, очень сошлись.) Помалкивал и Хлудов, наслы-шанный о «строгости» владыки.
Впрочем, строгость в нем, вероятно, была, как и духовная или душевная сила какая-то, скрытая, ему самому непонятная, с неожиданными проявлениями, как у русских «старцев». Было в Антонии и чуть-чуть юродства; при искренности — это, в русском человеке, порою, признак глубины.
Недаром впоследствии стал он духовником такого человека, как Флоренский и, в известный момент, прямо не позволил ему постричься в монахи; приказал жениться и пойти в священники. И Флоренский послушался. Надо знать дальнейшую историю этого замечательного человека (я случайно хорошо ее знаю), чтобы оценить и приказанье, и послушанье.
В те ранние дни Флоренский, сотрудник «Нового Пути», друг Андрея Белого, еще просто студент, уже был «кладезь учености». Но не этим останавливал он внимание. Когда, бывало, при московских встречах в тесном кружке, глядишь, как он сидит, угрюмый, сдержанный, собранный весь, большеносый, с прямыми соломенно-светлыми волосами, вдоль щек свисающими, — невольно вспоминаются рассказы Белого, о том, как «воспитывает волю» в себе этот человек. Большая сила чувствовалась в нем и тогда[119].
Может быть, не русский-перерусский Антоний Донской, ни армянин Флоренский, ни даже Хлудов, ни даже Андрей Белый, — не были бы тем точно, чем были, — в Петербурге. Самый воздух, атмосфера, — и литературная, и религиозная, и всяческая, — в Москве была иная, не петербургская. В оттенках, конечно. Нас отпугивал московский «максимализм», москвичи пожимали плечами, удивляясь нашей «умеренности»; европейцу же мы, наверно, показались бы одинаковыми и, быть может, одинаковыми максималистами…
Среди окружения «Нового Пути» все возрастал, между тем, новый как будто интерес: к вопросам общественным. С существующими общественными группировками связи не имели ни подошедшие со стороны эстетики, ни вышедшие из среды церковной; молодежь, по молодости, не имела и времени для таких связей. Отношение же этих группировок и к эстетике, и к религии «Нового Пути», т. е. ко всему, чем журнал занимался, могло только оттолкнуть, — в дальнейшем, от них. Но поворот к интересам общественным не мог не произойти, он был естественной эволюцией, следствием уже произведенной работы. Узость эстетики не удовлетворяла, как, с другой стороны, — и церковная теснота, против которой боролись еще Собрания. Не ставились ли там и религиозные вопросы «жизненно», т. е. с непременным включением вопроса общественного?
Эта эволюция «Нового Пути», пока еще неопределенная, повела, однако, к расколу, вернее, к отколу — и некоторых церковников, и чистых эстетов. Часть Дягилевского кружка отдалилась. «Мир Искусства» стоял тогда перед своим концом; скоро Дягилеву, талантливому новатору, предстояло пойти по своей собственной дороге, уже вне и вопросов наших, и даже литературы.
Еще до начала японской войны наметилось и наше отдаление от Розанова. Шло как-то незаметно, само собой, помимо его и нашей воли. Этот гениальный «плотовидец», как его называли, при всей своей общительности, в самом деле не понимал никакой общности; в самом деле не понимал, что ему «современничают другие люди»; одинок был по существу.
Война. Как отразилось начало японской войны на широких слоях русского общества — не берусь судить. В нашем кругу, признаться, оно произвело мало впечатления. Мы отрицали, конечно, войну, но как-то теоретически, умственно. Никто из нас на своем веку войн не переживал, и эту первую, с Японией, мы не реализовали, чему помогала, вероятно, и ее далекость. Вряд ли мы были тут особенным исключением, если даже Толстой, которого видели мы как раз в это время, не проявлял к войне особого внимания. Почти не говорил о ней; упоминал вскользь, без всякой горячности, и это чувствовалось.
К тому же никаких внутренних перемен мы от нее не ждали; разве только торжества и укрепления самодержавия, потому что, в первое время, держалась общая уверенность, что японцев мы победим. Помнится, раз вечером, в маленькой редакционной комнатке, шел разговор о войне. Был тут и Хлудов, приехавший из Москвы. Розанов, на Диване, подогнув ногу, куря папироску за папироской, шептал что-то о японцах и все приговаривал: «Конечно, конечно, медведь этого мышонка-то раздавит, об этом говорить нечего…». Другие, более, казалось бы, осведомленные, соглашались. Хлудов один, хитро щуря глазки, качал головой:
— Ну уж и раздавит… А как нет? Макаки тоже не дураки. Мы-то, пожалуй, подурее.
А другой раз попал к нам, каким-то образом, адмирал Рождественский, — перед самой своей экспедицией[120]. Сидел долго, рассказывал, как поведет свою эскадру кружным путем в японские моря и что эскадра его решит дело войны уже без всяких сомнений (чем все это кончилось — известно).
Мы слушали, молчали, сознавая свою некомпетентность, но инстинктивно адмиралу не верили. Когда он ушел, молодой поэт, совершенно уже в этих делах ничего не смыслящий, вдруг дерзко заявил: «По-моему, ничего у него не выйдет. У него в лице что-то идиотическое. Или нет — обреченное. Или то и другое вместе».
* * *Бывают периоды, когда вдруг начинает казаться, что «время пришло в умаление». Должно быть оттого, что всяческие перемены внутренние и внешние, вблизи и вдали, начинают быстро следовать одна за другой: так быстро, в такие короткие сроки все меняется, что едва поспевает за ними мысль. Что-то словно сдвинулось и покатилось. Сначала, заметив, удивляешься, а потом и сам, невольно, начинаешь торопиться.
Близкие нам круги не были исключением. Давно ли, кажется, началась война? И началась, а перемен будто не принесла. Запретили отчеты; цензура надавила на журнал; отношения с эстетами испортились; кое-кто из церковников ушел; а извне, казалось, все идет по-прежнему.
Но перемены давно начались. Мелкие вели за собой другие, покрупнее, те — опять следующие; не прошло и нескольких месяцев, как в журнале и редакции все приняло, — с внешней стороны, — совсем другой вид. Редактор, основатель «Нового Пути», Перцов, — ушел; журнал без Собраний, и теперь без отчетов, да еще с растущей тягой к вопросам общественным и политическим по линии, с его, перцовской, не вполне совпадающей, — такой журнал уже мало его интересовал. Редактором сделался Философов, отошедший от группы эстетов.
Откройте для себя мир чтения на siteknig.com - месте, где каждая книга оживает прямо в браузере. Здесь вас уже ждёт произведение Зинаида Гиппиус - Арифметика любви, относящееся к жанру Классическая проза. Никаких регистраций, никаких преград - только вы и история, доступная в полном формате. Наш литературный портал создан для тех, кто любит комфорт: хотите читать с телефона - пожалуйста; предпочитаете ноутбук - идеально! Все книги открываются моментально и представлены полностью, без сокращений и скрытых страниц. Каталог жанров поможет вам быстро найти что-то по настроению: увлекательный роман, динамичное фэнтези, глубокую классику или лёгкое чтение перед сном. Мы ежедневно расширяем библиотеку, добавляя новые произведения, чтобы вам всегда было что открыть "на потом". Сегодня на siteknig.com доступно более 200000 книг - и каждая готова стать вашей новой любимой. Просто выбирайте, открывайте и наслаждайтесь чтением там, где вам удобно.


