Распознавания - Уильям Гэддис
— А что случилось?
— Помнишь, месяца три назад усомнились в одной его картине, малом Баутсе, сказали, что это явная фальшивка? Хотя с чего бы, представить не могу, если только не хотели дискредитировать его и сбить цену. Так уже в «Далнере» делалось. Во всяком случае, на прошлой неделе они усомнились в подлинности ди Креди одного очень важного человека, который останется неназванным. Тот подал в суд за клевету, и они улаживают дело во внесудебном порядке.
Ломаные грузы смеха Ректалла Брауна поднялись в тяжелом дыму к немым пространствам, унеслись к балкону в другом конце двухэтажной комнаты.
— «Далнер» ни слова не скажет о ван дер Гусах. Эти вульгарные попытки изобразить честность обходятся слишком дорого, продолжил Валентайн. — А что до их происхождения, то «Далнер» ценит секретность не меньше нас. Пока люди боятся, что их раскроют, они будут у нас в руках. И у нас в руках, разумеется, все. Как трогательно…
— Я только что заполучил…
— Как трогательно, когда их секреты оказываются самыми что ни на есть жалкими банальностями, закончил Валентайн с середины комнаты.
— Я только что заполучил Мемлинга. Оригинал.
— А? Как? Где?
— Оригинальный Мемлинг, прямиком из Германии. Там один мой знакомый в армии, картину пометили как утерянную в списке репараций.
— Уверен, что подлинник?
— В их Пинакотеке на него пачка бумаг.
— Бумаг? Ты же знаешь, чего стоит бумага.
— Не волнуйся, на него бумаги в порядке.
— Бумаги всегда в порядке, если это современные свидетельства. Где он сейчас? Если эксперты…
— Эксперты! сказал Браун и снова рассмеялся. Он не шелохнулся, не выдали удивления его глаза без зрачков, когда Валентайн вышел из-за его спины с таким внезапным раздражением, что можно было бы принять это и за нападение, хотя он всего-то взял стакан со стола и допил.
— Мне, разумеется, можешь не рассказывать, сказал Валентайн по пути к бару. — Наверняка надежно спрятан в твоей личной галерее за этой панелью, добавил он, бросив взгляд за трапезные столы на другой конец комнаты.
— Спрятан.
— Та примечательная каморка, пробормотал Валентайн, наливая себе виски и оглядываясь. — Какая жалость, что твой вкус, когда ты его проявляешь, всегда склоняется к Германии. Он смотрел на многоцветную фигурку святого Иоанна Крестителя в нише на лестнице: по пропорциям статуя должна была стоять на колонне в каком-нибудь немецком соборе на значительной высоте, поэтому голова у нее была неестественной большой, а глаза — широкими, и на этом расстоянии их взгляд казался злобным и хитрым. Правая рука, когда-то поднятая в благословлении, была отломана, оставив только зернистый шрам деревянного костного мозга на локте.
Ректалл Браун сдвинул свой вес; поднял стакан, взгляд — к балкону. — Те доспехи вон там, они итальянские. Тоже не фальшивка. Здесь это моя любимая вещь. Италия, пятнадцатый век.
Я видел. Жаль, там не все.
Что ты хочешь сказать? Это полный комплект.
— Но не все — итальянское. Ноги. Немецкие. Неуклюжие немецкие лапищи, насколько только возможно.
— Здесь это моя любимая вещь, повторил Браун и поставил пустой стакан. Потом принялся бесшумно постукивать ногой по ковру, пальцами одной руки — по кожаному подлокотнику. Наполнил воздух перед собой дымом — выдохнул бесформенное облако серого цвета, сквозь которое неотведанная струйка, поднимавшаяся от сигары, прорезала четкую голубую линию.
— Лучше бы ты этим не дышал, сказал Бэзил Валентайн, вернувшись к своему креслу. — Рак горла. И Браун снова рассмеялся — один-единственный гортанный звук, едва дошедший до поверхности. Эти двое словно переваливали друг на друга тяжесть; и, хотя Бэзил рано или поздно скажет, — Мы, полагаю, по большей части согласны…, подтверждая, что их спор — не более чем согласие, достигнутое в разные мгновения, именно в эти секунды перелома, но когда тяжесть готовилась вернуться, тот или иной поднимался отбросить ее с таким напряжением, словно боялся, что, упав на него, она рухнет в последний раз. Теперь они говорили голосами, признающими друг друга и отвечавшими соответственно: бессвязные интонации и отрывистые замечания словно приближались, но никогда не касались того, что как будто ждали Валентайн и Браун.
— А какие новости из книгоиздательской империи?
— Если ты про свою книгу об искусстве, я уже выслал сигнальные экземпляры. Браун бросил недокуренную сигару в камин. Собака на полу рядом с его креслом вздрогнула от внезапного движения руки; и Валентайн, словно против своей воли, вскинул руку к раскрытому журналу, когда Браун, усаживаясь назад, поймал блестящие страницы растопыренными пальцами. — Хорошая репродукция, сказал он.
— Хороших репродукций не бывает. Валентайн откинулся на спинку кресла, плотно сложил ладони — одна искала другую перед ним. — Попытки размазать два квадратных фута полотна по двадцати акрам глупости.
— Всякие чертовы детали, пробормотал Браун.
— Куда более заметные в его Баутсе, разумеется. Изощренный контроль ярких красок, аскетическая сдержанность в ладонях и ступнях. Валентайн вытянул ноги, скрестил лодыжки.
— Будто каждый волосок выписан по отдельности.
— Так и есть, разумеется.
— Вот тут хорошо. Ректалл Браун описал над картиной дугу подушечкой большого пальца. — Выражение ее лица.
— Это…
— Ты…
— Пожалуйста, твой… палец, как шпатель, верно же. Но здесь, быстро продолжил Валентайн раньше, чем Браун успел ответить так, как намекали его вздрагивающие плечи, — оттенки кожи невероятны, даже на репродукции. Эта пепельная белизна, и другие большие массы цвета, чудесно покоренное полотно. Так он писал под конец жизни. Когда уже


