Утоли моя печали. Романы о семье Олексиных - Борис Львович Васильев
– Снимите мундир.
– Зачем?
– Рану хочу поглядеть.
– Из любопытства, что ли?
– Да. Снимайте, снимайте.
Моллер скинул мундир. Нижняя рубаха была в крови. Я разодрал ее, обнажив глубокий кровоточащий порез вдоль правого ребра.
– Ложитесь на левый бок. Много вы сегодня натерпелись, но придется еще одну боль вытерпеть, хотя и немалую. Иначе весь отпуск и впрямь насмарку пойдет.
Пока он, кряхтя, укладывался, я снял с ремня лядунку, посыпал из пороховницы его рану и запалил трут.
– Будет очень больно. Зато и кровь уймется, и зараза не прицепится.
– Давайте, Олексин.
Я поджег порох. Поручик вскрикнул, задергался, заскрипел зубами:
– Черт вас возьми с вашими способами…
– Не мои это способы. – Я налил вина. – Выпейте, поручик. Средство я применил зверское, но действенное, поверьте. Теперь у вас – просто ожог, а не кровоточащая рана.
– Ох!..
Лицо Моллера покрылось крупными каплями пота. Он жадно выпил кружку до дна, тут же потребовал вторую, осушил ее и только тогда обрел силы полюбопытствовать:
– Солдаты научили?
– Солдаты много чего знают и умеют, но научил меня этому прижиганию старый моздокский врач Матвей Матвеевич. И спасибо ему, иначе в солдатчине не выживешь. Выпейте еще и постарайтесь уснуть. День поболит, и о ране позабудете.
– Сейчас мой денщик вам форму принесет, – ротный говорил с трудом, сквозь зубы. – Надо его с запиской в обоз послать. За вашим цивильным нарядом. Возьмите бумагу, я продиктую официальный запрос, пока силы есть.
Поручик продиктовал, выпил еще кружку вина и уснул еще до того, как денщик вернулся с новой солдатской формой для меня. Он нисколько не удивился, когда я тут же направил его в обоз за своими вещами. Все солдаты в нашем полку знали, что я – разжалованный офицер, и все воспринимали это как явление того же несерьезного порядка, что и барский каприз.
Денщик ушел, а я завалился на ковер рядом с постанывающим во сне поручиком, но мне не спалось. Несмотря на ночной марш, рассветное карабканье над пропастью, тупую боль в затылке и ломоту во всем теле. Пережитой ужас, небывалое перенапряжение и тяжкая надорванность души изгнали сон мой. Тело требовало его, но душа отвергала, и я маялся между физическим изнеможением и духовной истеричностью своей настолько, что даже не ощущал и краешка радости, что вскоре, даст бог, украшу свой мундир знаком самого весомого ордена Российской империи – ордена Святого Георгия.
Вместо радости мне почему-то грустное виделось. Прощание с молочным братом Савкой. Верным Клитом моим…
– Сохрани тебя Бог, Александр Ильич, сохрани тебя Бог. – Савка плакал в голос, громко всхлипывая. – О поместьях своих не думай, не береди душу свою: я теперь за них в ответе полном. Ведь дразнил же я тебя, когда говорил, что извозным промыслом займусь, злил со зла собственного, уж прости ты меня, ради Христа. Рукой твоею там остаюся, Господом Богом тебе клянусь…
Уехал наконец на почтовую станцию в тарантасе своем. А я стоял у трактира, пока пыль за ним не осела. И очень жалел, что зареветь не могу…
А потом пошел в воинскую управу и отдал все бумаги, получив взамен солдатскую казарму.
И клетка захлопнулась.
Четвертый марш
До Пятигорска мы добрались, пристроившись к испуганно напряженному ревизору-полковнику, неторопливо, с оглядкой поспешавшему из Петербурга в Тифлис. Я, естественно, поспешал в обозном арьергарде, но это обстоятельство куда больше смущало моего милого командира, нежели меня самого, поскольку поручик ехал в офицерском окружении полковника. Силы наши были значительны, и разрозненные отряды разбитых в Чечне горцев не решались нас тревожить. Миновав опасные места, мы расстались с конвоем полковника и остановились на ночевку в перегоне от Пятигорска.
– Надевайте ваш цивильный костюм, Олексин, – сказал поручик. – Мои приятели, местные офицеры, жаждут отужинать с участниками штурма Ахульго.
– Мне выдать себя за скупщика краденых ковров?
– Оставьте вы, право, у меня и так бок ноет от вашего первобытного лечения, – поморщился Моллер. – Весь положенный нам отпуск вы в прихожей все равно не отсидитесь. О вас уже знают и, поверьте, не удивляются: на Кавказе разжалованных хватает.
– Простите фанфаронство мое. Так сказать, рецидивы детской болезни. Много ли будет местных офицеров?
– Двое. Я разборчив в знакомствах.
– Как мне отнестись к вашим словам?
– О господи, – вздохнул поручик. – За вами тянется пренеприятнейший шлейф светских гостиных, но на Кавказе он быстро рассеивается.
– Еще раз прощения прошу. Видимо, мой шлейф еще недостаточно рассеян.
Поручик вздохнул:
– Я понимаю вас, Олексин. Вы превратились из бабочки в гусеницу, а это ох как и непросто, и неприятно. Но приглашают нас не ради приятельской попойки, а ради свидания с человеком неожиданным. Мне твердо обещали, что он непременно появится, и я, признаться, жду этого с нетерпением.
– Он в большом чине?
– Он такой же разжалованный, как и вы. – Моллер неожиданно оживился. – Можете представить себе пожилого декабриста? И никто не может, а он – есть, хотя на Сенатской площади не выступал, поскольку в начале того же года был арестован. Потом судим, разжалован и сослан на Кавказ. Любопытно? Мне тоже, а потому – переодевайтесь к дружескому застолью.
Костюм был изрядно помят, но Моллер не позволил мне его погладить, сказав, что дам не ожидается, а время не ждет. Отсутствие дам, прямо скажем, произвело на меня большее впечатление, нежели отсутствие времени. Я напялил цивильную оболочку, мы пересекли очень грязную улицу и сразу же, без передней, попали в небольшую горницу, где нас ожидали два молодых офицера. Нездорово румяный подпоручик и худой носатый прапорщик. Мздолевский и Шустрин соответственно, встретившие нас без малейшей аффектации, что, признаться, было для меня весьма приятно.
– К столу, господа.
И никто ни о чем не расспрашивал. Ни о тяготах солдатской службы, ни о штурме аула Ахульго. Предложили вина и ужин, завели разговор о литературе, упоминая какого-то разжалованного в солдаты Полежаева, о котором я слышал впервые.
– Говорят, он разжалован за поэму «Сашка».
– Вполне возможно, но я здесь ни при чем, господа. Хотя и кличут Сашкой.
Признаться, самолюбие мое все же чуточку оказалось уязвленным: я ведь все-таки по карнизу над пропастью прошел, редут штурмовал, к «Георгию» представлен. Но это так, мельком. Я своевременно опомнился и умерил свои тщеславные судороги. Поболтали еще немного, и наконец послышался шум у двери.
– Игнатий Дормидонтович Затуралов, – сказал Шустрин и тут же бросился встречать нового гостя.
И вошел старик лет за сорок. Старик потому, что был сед как лунь, имел огромный, морщинами изборожденный лоб и пронзительный, пророческий, как мне показалось, взгляд.


