Утоли моя печали. Романы о семье Олексиных - Борис Львович Васильев
А мерило грани меж Добром и Злом Господь обозначил. Грехом. Но и понятие греха тоже в душу не вложил, потому что грех осознать сперва надо. И дети поэтому созданы безгрешными: их старшие пониманию греха обучить обязаны. Поначалу – маменька, потом – семья, следом – труд среди людей и бой ради людей.
Знаете, когда наших прапрародителей Господь из рая изгнал? Когда они взрослыми стали. Детей из рая не изгоняют. А изгнав и повелев им в поте лица своего снискивать хлеб свой, Он благо в них вложил, ими самими открываемое: Любовь. Одну-единственную Великую Любовь и Адаму, и Еве на все грядущие времена. И коли посчастливится Адаму познать, что Ева его из его же ребра сотворена, а Еве – восчувствовать, что она – частица его, тогда, и только тогда им благо это является: они – друг для друга. Они – одно целое, друг друга они нашли и – воссоединились. Обрели счастье. А потому – не спешите соединять судьбы свои. Если одно лишь желание вами движет к предмету страсти вашей, это не любовь. Это страсть всего лишь. Вожделение. Утолите его, и кончится тяга ваша. Но когда мужчина боль ощущает в отсутствие предмета своего – это ребро его, из которого его Ева сотворена была, в нем криком кричит. А женщина – тоску по своему ребру. Боль мужчины и тоска женщины – сигналы того, что нашли они друг друга, что Любовь – Благословение Божие, в души их стучится мужской болью и женской тоской непереносимой. И это, только лишь это – тоска и боль – и есть зов Любви, а не вопль плоти. За нею и ступайте, ибо нашли вы счастие свое…
Вот что открылось мне спервоначалу, и вот что осознал я. По вновь возникшей боли осознал, навеки утеряв ту, что создана была только для меня. Одного-единственного. Из моего ребра создана и увезена в Италию. Навсегда.
Никак не менее недели я над этим своим прозрением размышлял. А в остальном – существовал как существовал. Версты свои отмеривал, щи хлебал и крыс дрессировал, чтобы место свое знали. А что невнятно свое открытие изложил, прощения прошу. Не в халате, не с трубкой в зубах, не с бокалом вина перед камином в удобном кресле…
Дней двенадцать, что ли, минуло, и распахнулись двери моего каземата. На пороге – молодой, старательный, румяный от исполнительности офицерик. За порогом – двое солдат с ружьями.
– Прошу за мною следовать.
Привел себя в порядок, как мог. Мятый мундир почистил, пыль с ботфортов смахнул, причесался, усы расправил. И шагнул за порог.
Снова – карета с окнами, зашторенными снаружи, снова – перестук копыт по петербургским мостовым, снова – жандармское молчание в ответ на все мои вопросы.
Наконец остановилась карета, дверцы распахнулись, и я вылез. Мощеный двор, казенные здания со всех четырех сторон и – безлюдье. Подъезд, лестничный марш, коридор и – строгая казенная дверь. Важная, как штатский генерал, получивший чин за вовремя рассказанный анекдот. Обождал, пока офицерик доложит, и распахнулись предо мною дверные дубовые створки.
Вступил в кабинет. Поменьше московского, да и заседателей нет за присутственным столом. В полном одиночестве восседает за ним молодой подполковник. С рыжими бачками, но – без усов. А секретарь – тихий, как тень, – за отдельным столиком у меня за спиной. Подполковник бумаги листает, так на меня и не глянув. Ну и я, естественно, представляться ему не стал.
Впрочем, это его не обескуражило. Буркнул, так и не глянув:
– Прошу садиться.
Сел на стул перед его начальственным столом. Что-то в рыжем подполковнике было нестерпимо раздражающим. Что-то казенно-бумажное, немецко-старательное. Мне это не понравилось, почему я и закинул ногу на ногу весьма вольготно. Подполковник чуть приподнял бесцветные брови и говорит:
– Вас доставили на допрос.
Явно намекал на мою салонную позу. Но я ее не изменил.
– Я лишен чина и дворянства?
– Чина и дворянства может лишить один лишь государь. Следствие по вашему делу еще не завершено, следовательно, государю еще не доложено.
«Следствие – следовательно». Скучный господин.
– Слушаю вас, подполковник. Допрашивайте.
Вновь бровки его вздрогнули: видно, резануло его канцелярскую душу, что я запросто подполковником его назвал, а не «господином подполковником». Значит, не служил ты в полках, казенная душа…
– Предварительное расследование выяснило, что вы выиграли полный список «Андрея Шенье» в карты у неизвестного вам поручика.
– Спьяну, подполковник. Исключительно спьяну. Занесите в допросный лист, если сие уточнение в нем отсутствует.
– Присутствует уточнение, присутствует, – с неудовольствием сказал подполковник. – Однако при этом присутствии отсутствует другое весьма важное ваше объяснение. Весьма важное.
– Какое же?
– Строка наверху. Над поэтическими строфами. Так сказать, обращение к читателям.
– Обращение? – Я сразу сообразил, что' он имеет в виду, однако переспросил с максимальным удивлением. – В первый раз слышу.
– Не сомневаюсь.
С ехидцей сказал подполковник. Даже чуть улыбнулся при этом. Подсиживают моего московского полковника, подумал я. И спросил:
– Покажите-ка. Может, оно позднее появилось? Пока я крыс в каземате правилам приличия обучал?
– В свое время. Все – в свое время.
Подполковник через стол протянул мне лист бумаги и перо, предварительно ткнув им в чернильницу:
– Извольте записать то, что продиктую.
Я развернулся лицом к столу, взял перо.
– Пишите цифрами: «Тысяча четыреста четырнадцать. Десять. Четыре. Четырнадцать». Написали? Теперь – словами: «Сентябрь, октябрь, ноябрь, декабрь…» Написали? Дайте мне.
Перегнулся через стол, схватил, даже песком не присыпав. И стал сличать мои записи с тем, что когда-то написала Полиночка. Я знал, для чего мне этот диктант устроен, а потому и не волновался. Не ту карту они прикупили. Не в масть.
– Кто это написал?
– Что – написал?
Подполковник – вновь через стол перегнувшись – показал мне пушкинский список, над которым когда-то Полиночка в торжестве от прозорливости своей написала: «На 14 декабря».
– Это ведь не ваша рука?
– Вообще эту надпись впервые вижу.
– Кто же ее сделал, по-вашему?
– А бог ее ведает. Я ведь не надпись выиграл, я стихи выиграл. И не читал, что да кто там написал. Может, сам Пушкин.
Знал, что тут у них


