Распознавания - Уильям Томас Гэддис
Все это могло бы следовать прогрессивному откровению — той доктрине{101}, что считает человека неспособным обрести Истину в целом, но предлагает ее в серии искаженных фрагментов, каждый из которых по отдельности может быть опровергнут любым человеком, неспособным признать, что он и сам в конце концов стремится к ней. Так, добрый доминиканский монах Альберт Великий сказал, что испытал золото, произведенное алхимиками, и нашел его неспособным выдержать и семи погружений в огонь; документируя невероятную историю алхимии, он не отклонился от своего не менее экстраординарного пути, а посвятил книгу уходу за здоровьем беременных женщин; как и в своем предыдущем исследовании, здесь он также аккуратно сторонился акциденции (ибо в первую очередь заботился не о страданиях или возможной смерти роженицы, но о том, чтобы дитя дожило до крещения). Но с веком просвещения все эти одинокие люди остались далеко позади, препираясь в потемках над теми лучами, что смогли уловить, и цепляясь за них с удушающей страстью.
Антигистамины, стрептомицин, пенициллин и препарат боб{102}: немногие усомнятся, что Теофраст Бомбасг фон Гогенгейм («более известный как Парацельс»{103}) был прав. Это Парацельс вышел из пятнадцатого века (кастрированный, говорят, свиньей в детстве) и провозгласил, что цель алхимии вовсе не трансмутация неблагородных металлов в золото, а приготовление лекарств, чем открыл дорогу больничному поддержанию акцидентов, что мы победоносно и продолжаем, изучаем, финансируем, уважаем и обожаем сегодня. Дигидрохлорид 3,3-диамино-4,4- дигидроксиарсенобензола, пишет доктор Эрлих (после 605 попыток), впредь отметая мысль, будто сифилис ниспосылается за утехи, дарившие доселе во всех своих неувядающих разновидностях то наслаждение, на какое способен только грех. Ведь, в отличие от прогрессивного откровения, просвещение тотального материализма вспыхнуло с такой яркостью, что практически не хватало рук собирать осколки. Даже Парацельса оставили позади (скончавшегося от ранений, полученных в пьяной драке); и стоило химии утвердиться в положении истинного и законного сына и наследника, как алхимии дали от ворот поворот, будто пьяному родителю, чтобы плелся себе, лепеча свои фантазии все более и более редким ушам, менее и менее впечатляющим отщепенцам одиночества, тогда как дитя растет серьезным, благородным и несказанно довольным своими ограничениями, тешась воспоминаниями о родителе с уверенностью, что оно-то отыскало то, за чем так гонялись пьяный дурень и его подельники.
Потому Отто с немалым трудом оторвал глаза от золотого куба в витрине Мэдисон-авеню — куба, способного по щелчку большого пальца произвести пламя, возможно, не ignis nostef[76] алхимиков, но вполне способное зажечь сигарету. Он посмотрел на свои часы из нержавеющей стали и поспешил. Отто привык к свиданиям, которые всегда были вопросом назначенных часов или получасов, отмеченных, пока он на них торопился, его хронометром; поэтому он взглянул на него и теперь, будто бы тот мог подтвердить встречу неназначенную. Отто забыл посмотреть время, посмотрел опять и чуть не столкнулся с Эстер, выходившей из подъезда. Была середина дня.
— Отто!
— Ты как раз уходишь?
— Да, но вернусь где-то через час. Хочешь подождать?
— Он наверху?
— Он спит. Не приходил до рассвета.
— Он… в смысле — все в порядке?
— Да. Наверное. Вот, бери ключ и поднимайся, ты сможешь проскользнуть и не разбудить его. Мне пора бежать.
Отто вошел и тихонько прикрыл за собой дверь раньше, чем что-то услышал; даже потом он с трудом разбирал слова. Он неловко стоял, глядя вокруг, на полуоткрытую дверь студии и в сторону от нее. — Как глаза на лепестках цветка в руке святой Луции на той картине Феррары… услышал он довольно отчетливо и посмотрел на свои часы. Снова взглянул на полуоткрытую дверь. — Как распухшая сова… глядящая на святого Жерома…
Отто уже повернулся уйти, но не успел сделать и шагу, как за ним хлопнула дверь студии. — Эта проклятая дыра в стене, услышал он и повернулся.
— Ой, я просто… в смысле я просто…
— Я не слышал, как ты вошел.
— Прости, в смысле… Я просто как бы вошел.
— Я… я как раз уходил. На прогулку, уходил на прогулку.
— Это… ну в смысле, я только что с улицы, и в смысле похоже, что собирается дождь.
— Да. Что ж ты… ты оставайся и почитай, если хочешь. Здесь есть… книги, сказал он, показывая. — Вот. Ты же читаешь по-французски, да?
— А?., а да, сказал Отто, — конечно, я…
— Вот. Держи. Оставь. Читай. Он взял, будто откуда ни возьмись, маленькую книжку с дважды сломанным корешком, тонкой кожаной обложкой, отходящей по краям от картона, оливково-зеленого цвета, почти целиком покрытой свитками и флер-де-лисами в золотом тиснении.
— Adolphe{104}, прочитал Отто на обложке. — Я вряд ли…
— Это роман, сказал он, — хороший роман. Почитай.
— Что ж спасибо, я…
— Я… тогда на прогулку.
— Ты не против, если я присоединюсь? спросил Отто.
Он не удивился, увидев Отто; но удивился теперь. Стоял, с руками по бокам, сжимавшимися и разжимавшимися впустую.
— Я… в смысле, я не хотел бы… ну, знаешь, я… Пока говорил, Отто убрал Adolphe в карман пиджака. — Я…
— Ну, тогда идем.
По дороге к парку Отто сказал: — Ты выглядишь уставшим.
— Да?
Отто повернулся к нему, словно ответ к тому располагал или что-то подобное позволял, поскольку уже два квартала Отто наблюдал краем глаза, ожидая в лице рядом каких-нибудь изменений, но даже сейчас, когда с уст сошел единственный слог, это лицо снова замкнулось в выражении сосредоточенного отсутствия, не терявшегося даже при вторжении удивления, категоричного замешательства, которое на тот миг словно бы опустошило его еще больше.
— Да, сказал Отто, — я понимаю. В смысле, когда сам подолгу работаю взаперти, в смысле работаю над своей пьесой дома, становится… в смысле, я становлюсь… в смысле, через какое-то время


