Распознавания - Уильям Гэддис
— Ну а что ты им наплела? Обо мне, что мне нужен психоанализ?
— Мне же надо с кем-то разговаривать.
— Ну… ты… послушай, встал он перед ней с трепещущими в воздухе руками. — Проклятье, если думаешь, что мне нужен психоаналитик…
— Пожалуйста, не ругайся на меня.
— Послушай, ты видела ее… как она читала мои ладони?.. Ого, а они сильные, верно, но обязательно дай и левую, надеюсь, она как-нибудь оправдает это… Ты видела, как она водила мне по ладони своими жирными пальцами?.. Вот, левая уже куда лучше, но я никогда не видела такой полной дихотомии, сказала она… это словечко Дона, это значит, когда две вещи описывают друг друга, как черное и не-черное, и ваша правая рука такая грубая… Не замолкала, даже когда я от нее отодвинулся, ты ее слышала?.. Твоя левая рука такая нежная, такая мягкая, она понимает, а твоя правая такая грубая, это значит, твое суждение куда лучше твоей воли, зачем ты стараешься следовать воле, будто она направляет твою жизнь? Направляет твоя левая рука, но ты сам себе перечишь, верно же, такой упрямый, не счастливый, не счастливый, в твоей левой руке есть любовь, какой ты одинокий человек, Боже правый!
— Уайатт…
— И потом… как это возможно? может ли человек настолько себе завидовать? Проклятье, послушай Эстер, ты видела, чего она добивалась? как на прощание чуть ли не лезла меня целовать? Что там, да она сумасшедшая. Но выходит на улицу — и никто не удивляется, говорит — и никто не удивляется. Это душит. Она прямо в эту минуту где-то говорит. Они прямо в эту минуту там — и эта женщина с зернистыми веками говорит. Поднимаешь глаза — и вот она, люди… стоит на них только взглянуть, как они начинают говорить, автоматически, для них само собой разумеется, что ты их понимаешь, что ты их признаешь, что им есть что тебе сказать, а тебе приходится ждать, приходится притворяться слушателем, притворяться, будто ты не знаешь, что будет дальше, пока они говорят, не представляя, о чем, они даже не знают, но все равно говорят, пытаются объяснить, кто они такие, потому что для них само собой разумеется, что тебе это интересно, хотя они и малейшего представления не имеют, им просто интересно, что за сосуд для их секретов из тебя получится. Откуда они знают, что я тот же человек, который… Да кто они такие, чтобы допускать такую близость, чтобы… взять и говорить. И они правда верят, что говорят со мной!
— Дорогой не надо было из-за нее так расстраиваться, сказала ему Эстер.
— Расстраиваться! Да ты слышала, как она рассказывала о своем психоанализе с мужем? Любительском психоанализе?.. Дон ходит на анализ, но мы не можем позволить его на двоих, поэтому он сам анализирует меня. Мои картины помогают, Дон говорит, для процесса индивидуации они на самом деле чистейшие символы… Любительский психоанализ! и прыскает, она из таких… мелких умишек, в которых пошлость порождает близость, как когда она тебе сказала, я пытаюсь вытащить твоего мужа из панциря, а он — ни в какую…. и прыскает. Сидит там…
— Достаточно, Уайатт, право.
— Нет послушай, она сидела там, глядя на вас двоих, тебя и Дона, сидела там, раздвинув ноги, и Отто пялился на ее подвязки, Ему нужен роман на стороне, сказала она. Дон, ему непременно нужен роман.
— Уайатт, прошу…
— Он знал Эстер до брака, говорит она мне… Дон знал Эстер до брака.
— Куда ты? спросила Эстер, когда он отвернулся. Он не ответил, но двинулся к студии. — Уайатт, сказала она, поднимаясь и решив последовать за ним, — пожалуйста…
— Все хорошо, сказал он, войдя внутрь, и над его головой вспыхнул яркий свет.
Через несколько минут Эстер появилась в дверях — макияж освежен, волосы подняты туда, где им, по ее мысли, и место. На картину наставилась лампа для просушки, и она присмотрелась. Он проделал замечательную работу, и она, только что от зеркала, уставилась на кожу лица на мольберте — четкую, как ее собственная. — Я буду по ней скучать, сказала она. — С радостью с ней распрощаюсь, но… буду скучать. Что-то двинулось. Она обернулась, но это был не он. В зеркале («чтобы исправлять неудачные чертежи…») мелькало его отражение, и она осознала, что он сидит за столом. — Прости, всякое бывает, но сейчас — ты не расстраиваешься? сейчас?
— Нет-нет, просто… все остальные мы… Он отпил бренди и сел, уставившись на какие-то бумажки на столе перед собой. — Не знаю, кое-что нам просто приходится делать, вот мы и делаем это вместе. Надо есть — вот мы и едим вместе. Надо спать — вот мы и спим вместе, новее это? разве это делает нас ближе?
— Но ты… не можешь… не…
— Но они уже ушли, продолжил он спокойнее, снова глядя на бумажки. — Слава богу, ты что-то придумала, оправдание, будто мы с тобой куда-то пойдем, чтобы избавиться от них.
— Но я… я правда хотела пойти.
— Эстер… Он вскочил и подошел. — Не надо, не надо, прости. Конечно, пойдем, если хочешь, я просто не понял, Эстер, только не плачь.
(Впервые за многие месяцы) он приобнял ее одной рукой; но на плече та не сжалась, только легла. Они слегка покачивались на пороге, все еще обнимая друг друга так, словно в ответ: они все еще ждали, движимые под поверхностью времени, как два буруна в море, так близко друг к другу, что ни один не может достичь пика и переломиться, пока наконец оба, так и не реализовавшись, не разобьются одновременно о берег.
Было холоднее — на улице, где все еще висели на ногах олени и все еще цвели, где их посадили, розетки. По улицам двигалась маленькая армия, собирая двадцать пять тысяч тонн коробок и цветной бумаги — увитый лентами мусор от Рождества.
Эстер вздрогнула.
— Что такое?
Просто холодок, по спине. Тут прохладно. Она уставилась на по толок из тисненого металла. — Я не такого ожидала.
— Что, чего ты ожидала?
— Ты сказал — цыгане.
Чтобы чумазый венгр макал смычок от скрипки тебе в суп?
— Я не хотела сказать… Прошу. Я не хотела сказать, что мне здесь не нравится, мне нравится. Когда ты был в Испании?
— В Испании? Он с удивлением поднял глаза. — Я никогда не был в Испании.
— Но ты же говорил…
— Мой отец, мой отец…
— И мать. Подумать только, что ты мне никогда не рассказывал.
— Что?
— Твоя мать похоронена в Испании.


