Распознавания - Уильям Гэддис
Эстер очнулась, сидя в кресле прямо. Музыка была все там же, где она ее оставила: повторялась? или забытье оказалось не дольше партии, как самое бдительное бодрствование. Она уставилась на луч света; и тут же встала, и толкнула дверь.
Уайатт довел свой почерк до извращенной вариации каролингского минускула, где заглавные «S», «G» и «Y» неразличимы, как среди строчных — «у», «g» и «f». «The» напоминало «М», а «р» — приниженного бастарда «h». (Эстер писала одной сплошной линией, прерываемой пригорками, впадинками, одинокими точками и случайными черточками, удивительно разборчивой.) Образчики его письма лежали вразброс по всей комнате; и все же проглядывал его детский почерк, как дитя есть отец человека{90}. На столе, сделанном из двери, поверх приколотых к поверхности больших листов с незавершенными линиями, набросанными в преддверии чертежа, средь открытых книг и книг с заметно торчащими меж страниц клочками бумаги, «Тайна золотого цветка», «Проблемы мистицизма и его символизм», «Прометей и Эпиметей», Cantilena Riplæi{91}, рядом с пустой бутылкой бренди лежала открытой «Книга мучеников» Фокса, а в ней, старательной детской рукой на линованной бумаге, — детский стишок, который Эстер вдруг взяла, стоя одна в комнате.
Жил мастер разом двух работ, начинался он,
Он зерна сеял в огород.
Как из зерна пошел побег,
С виду будто выпал снег,
Снег растаял, был таков,
Словно судно без бортов,
А поплыло судно, да,
Будто птица без хвоста,
Полетела к облакам,
— Эстер!
Как орел по небесам,
Разразился в небе рев,
Будто льва у двери зов;
— Эстер…
Затрещала дверь извне,
Как дубиной по спине,
Заболела вдруг спина…
— Эстер, что такое? Что ты здесь делаешь?
Как будто сердце от ножа,
Когда сердце кровь прольет —
То смерть, и смерть, и смерть, и все.
— Эстер…
— Я не могла оторваться, сказала она. Он обнимал ее, поддерживал одной рукой.
— Но что… почему…
И ты теперь здесь? сказала она, глядя на него, ему в глаза.
Музыка прекратилась, и автоматическая рука поднялась, замерла, вернулась в только что оставленные бороздки. Он выключил фонограф.
— Уайатт?..
— Я думал, ты спишь, просто вышел за этим, сказал он, подняв бутылку бренди. Быстро взглянул на стол, на непотревоженные чертежи и книги. — Я думал, ты спишь, повторил он, глядя на нее. Потом увидел, что у нее в руке. — Это, сказал он, забирая у нее, — зачем ты это читаешь, это… это я просто здесь нашел, здесь, в старой книге тети Мэй. Это ерунда, это просто… Он поставил бренди на стол. — Просто она задавала переписывать.
На нем не было пальто, только черный пиджак. Кости его лица — тоньше, чем у Эстер. Он был коротко подстрижен, и череп от этого выглядел чуть ли не квадратным. — Эстер?.. Она обняла его. — Идем в постель.
Сон повторяется.
— Дорогой… все тот же?
— Да. Тот же. Ровно тот же самый.
Тогда она думает: Возможно…
— Мне на самом деле не больно, боли нет и нет пламени, но просто волосы горят…
Возможно, пресуществление все-таки еще не произошло, материя на месте, застыла в акцидентах, ждет. Лежа во тьме, она привлекла его на себя, и он трудился в поту, и откинулся, молча, неподвижно, далеко. — Сигареты на комоде, сказала она. Он прошел туда в темноте, нашел и закурил одну, сидя на краю постели.
— Уайатт?
— Что.
— Как ты?
— Хорошо.
— Я имею в виду, как ты себя чувствуешь?
— Пустым, ответил он.
Она ничего не сказала, но притворилась спящей. Посидев несколько минут покинутым, он поднял смятое одеяло и уснул раньше нее, пребывая вплотную к обнаженности ее спины.
Прошла похоть лета, солнце наносило визиты все короче и неуверенней, появлялось городу со стесненной сдержанностью, чувством долга возлюбленного, который уже не любит.
Затем, как сказал кто-то в помещении с паровым отоплением (женщина по имени Агнес), мешая джин со сладким вермутом, — Рождество уж почти у нас в глотке.
В другой квартире высокая женщина положила трубку и сказала мужу: — Званый вечер. А я надеялась, в этом году мы таки попадем на фестиваль нарциссов. На Гавайях.
На Мэдисон-авеню перед магазином висели на задних ногах два оленя — животы вскрыты, под хвостами посажены бумажные розетки.
На Второй авеню девушка в автобусе, следующем на юг (ее фамилия указана в телефонном справочнике Бронкса 96) раза), сказала: — Но он даж не знает, как меня зовут. — Кто не знает? — Продавец помады, он сегодня был. Я узнавала, у него никого нет. — Красивый? — Да не то чтоб красивый, скорей, как говорится, интересный. Говорит, мне к моим волосам и цвету кожи пойдет «красный Тицан». Моя любимая киноактриса…
На Первой авеню девушка в автобусе, следующем на север (она пользовалась той же помадой, что и ее любимая киноактриса), сказала: — Мне посоветовал ездить на этом автобусе врач, говорит, может, хотя бы это спровоцирует.
В баре на Лексингтон-авеню мужчина в костюме Санта-Клауса сказал: — Эй Барни, давай здесь по одной, по первой за сегодня. Бармен говорил: — В Бруклине все то же самое, как ни глянь… — Вот и я о чем, если есть еда, должны быть уборные как для мужчин, так и для женщин. Женщина сказала: — Откуда вы? — С Лонг-Айленда, Джамейка. — Жидмейка. — М-да? Ну а вы откуда. — Неважно. — М-да, неважно, сам знаю откуда, у вас там сплошь всякие португальцы да сиссирийцы, вот откуда.
— Эй Барни, давай здесь по одной.
— Окей Пальяча, окликнула женщина Санта-Клауса.
— Эй Барни…
— Эй Пальяча, только не начинай распевать тут свою ладонну-мобиле{92}.
— Мне выпивка нужна так же, как дыра в башке, сказал Санта-Клаус, отвлекая молодого человека рядом, глазевшего на приколотую к стене долларовую банкноту, табличку с надписью «Если везешь своего ОТЦА выпить, вези его сюда» и собственное отражение в зеркале. Тот повернулся и согласно кивнул. — Ты же меня понимаешь? Как тебя зовут? — Отто. — Ты же меня понимаешь,


