Утоли моя печали. Романы о семье Олексиных - Борис Львович Васильев
– Сало жрешь, а у нас в сельпо его уже лет пять как нету.
Отрезал шмат сала, разломил пополам хлебушек и протянул Анисье. Она степенно склонила голову, приняв, и стала неторопливо, с крестьянской истовостью есть, посасывая перченый шпик и глодая хлеб уцелевшими резцами. Так они сидели и жевали, а когда по Анишиному разумению настала приличная для вопросов минута, она спросила:
– Грешник, говоришь? Пришил, что ли, кого?
Незнакомец усмехнулся. Спустился к ручью, вымыл руки и бороду, напился из горсти. Потом вернулся, поглядел на нее глазами не от мира сего и признался:
– Я царицу видел. Лежит в гробу во всем уборе, а самой, ну, лет пятнадцать, может.
Многое Анисье приходилось слышать: и ругани, и угроз, и просьб, и приказаний, и исповедей как на духу. Ей давно было известно, что никто ее ничем не удивит, кроме разве сестрички-каторги, но тут она настолько оказалась выбитой из привычного, что рука с хлебом замерла на полпути ко рту.
– В кино?
– В гробу, – резко поправил Грешник. – Вырыли мы могилу, а гроб – целехонький, из свинца. Ну, вытащили, крышку срубили, а она лежит там, как в постели. И губы красные. Я сам видел, тетка, своими глазами видел.
– Ты что, из седьмого барака, что ли?
Улыбающаяся в гробу царица, последовавшая, кстати, сразу после угощения, подействовала на Анисью столь ошеломляюще, что время у нее спуталось, и она вдруг решила, что сидит себе на перекуре с полудурком, каких держали в седьмом бараке, как безопасных; конвоя рядом нет, а полудурок, вместо того чтобы использовать эту радость и залезть бабе под юбку, травит насчет цариц и смотрит бессмысленно. Ну и откуда он может взяться? Только из седьмого барака, больше неоткуда. Но в ответ на ее резонный вопрос мужик глянул равнодушно, и глаза его опять заволокло.
– Ты погоди, погоди, – заинтригованная Анисья тронула его за руку. – Ты дело говори, а не крути вола. Какой гроб, какая могила и что за царица? Может, привиделось тебе? Принял лишнего, и было тебе видение. Мне тоже раз было – ну, сдохнуть можно! Будто, значит, лежу это я…
– Я правду сказал, – угрюмо перебил неизвестный.
– Побожись!
– Грешник я, тетка. Какая тебе божба.
– Ну, скажи: век свободы не видать.
– А ее и так не видать, чего зря-то говорить. Мне шестнадцать было, записался я в комсомол, и послали нас раскапывать кладбище в Кремле, где Чудов монастырь.
– Зачем раскапывать-то?
– А чтоб добро не пропадало. Ликвидировали его, это кладбище, ну и вырывали, что от мертвяков осталось.
– Кости, что ли?
– Хрена им кости. Кресты серебряные, цепки золотые, перстни, бусы да сережки – вот что мы с древних костей срывали, поняла? Прах один уж, и ты в том прахе копаешься, будто самого в червя превратили. Нашарил чего в человеке бывшем, в страстях его, болях, горях и радостях, – вынь да положь. И выходит – ценность не человек, ценность – на человеке, вот чему нас не уча учили. Поняла, тетка, чему нас выучили-то? Пользе. От сережки есть польза – ей честь и место: от седой бороды, что триста лет в земле лежит, нет пользы – ну и на свалку ее. Подхвати лопатой и швырни в ящик, а если череп с лопаты скатился – ногой поддай, как футбол, и хрен с ним, с предком твоим. Пожил – и будя, и хорошо, и ладно: теперь в удобрения для всеобщей пользы, а вот крест с тебя, мертвец, все-таки сымем и на серебро проверим для пользы дела. Все – только для пользы дела, только для пользы, тетка, вот какую веру нам преподали…
Любопытно, что, когда он говорил именно эти слова – баба Лера позднее случайно сопоставила во времени и удивилась, – Калерия Викентьевна горячо и убежденно, с полной верой, как только и выступали во дни ее юности, иначе – пулю в лоб или штык в межреберье, – рассказывала старшим пионерам, вожатым, воспитателям и гостям о прошлом их собственной страны. О том прошлом, которое являлось таковым только для слушателей, а для нее, для Калерии Викентьевны, было вечным настоящим и единственным настоящим.
– Нет, история – не звуки отдельных инструментов, даже если в данное мгновение вам слышится труба, зовущая в бой, фортепьяно, на котором исполняют ваш первый вальс, или барабан, сопровождающий на расстрел. Не разрозненные мелодии и не рваные ритмы есть голос истории. И даже не симфония. Голос истории – это и симфония, и ритмы, и сольные партии, и диссонансные мотивы одиночек. История – это грозная какофония, беспощадно разрушающая любую заранее сочиненную музыку.
Калерия Викентьевна выступала, всегда жадно вглядываясь в лица. Не во все скопом и не в одно-два, а поочередно переводила взгляд, задерживаясь на каждом новом слушателе, стараясь одновременно понять его, не сбиться самой, удержать аудиторию в целом и – упаси бог! – не повториться, не потерять напористого («кавалерийского», как она называла его про себя) ритма и не утратить основной мысли. И чаще всего встречала пустые, дисциплинированные и бездумно глядящие на нее глаза.
– Да, не слушают они вас, – с досадой сказал Владислав Васильевич, когда она, не выдержав, сокрушенно поведала ему об этом открытии. – Не слушают и даже не слышат. Отучили мы их от истории, отвадили. Теперь для них она мертвая наука. Вроде латыни или древнегреческого.
– Вы только подтверждаете мою мысль, что ныне опять возникла насущная необходимость идти в народ, как сто лет назад. Надо развивать детей. Информации у них вроде бы хватает, но знаний нет, да и развитие, увы, застыло на нуле. Полузнайство – это ведь, по сути, и есть знание без развития, без понимания, а основное свойство полузнайства – самоуверенность. И чтобы пробить эту броню, надо говорить, говорить и говорить.
– О чем, Калерия Викентьевна?
– О чем? Хотя бы о том, что польза, полученная ими от образования, не абсолютна. Польза вообще никогда не может служить абсолютом, ибо это всегда частность, сиюминутный результат, арифметика, которой так часто пытаются подменить высшую математику человеческого развития, именуемую диалектикой.
– А глазки-то у слушателей – холодные.
– Зажгу!
И опять жарко горел костер, потоки воздуха высоко вздымали искры. И, встречая то пустые, то отрешенные, то заслоненные чем-то своим, личным глаза, баба Лера упрямо продолжала собственный путь в народ.
– Диалектика в истории не применима столь прямолинейно и событийно, как бы нам этого ни хотелось. Ведь диалектика подразумевает разложение на «про» и «контра», на действие и противодействие, на отрицание отрицания и тому подобное, то есть


