Читать книги » Книги » Проза » Историческая проза » Распознавания - Уильям Гэддис

Распознавания - Уильям Гэддис

Перейти на страницу:
книга Царств 4:16

День не занимался. Ночь удалилась, обнажив его равномерно бледным из конца в конец, как обработанный труп, когда волосы, продолжающие расти в неведении о тщете своего украшения, уже после срока годности, сбриваются прочь, как эти ранние часы прощетинились в действительность и пропали, и день проявился, ошметки первого нежелания показаться все еще расцветали на его лике, где тьма была уже не отсутствием света, а наоборот, — разоблаченной, пассивной и глупой после ухода хаоса, отсутствием зла. День существовал бессолнечно, его свет — без зримого источника, его шествие — без последовательности, он не следовал, как положено жизни, а сосуществовал сам с собой, и пробираться через него значило натыкаться на его знакомые черты, его ребра и впадины, вялые части и неподвижные выступы, как без удивления, так и без надежды, подобно слепцу, опознающему памятно чуткой ладонью тело когда-то знакомого в том, что они оба звали жизнью.

Звон колоколов утонул в воздухе и пропал, а облака темно-серыми ошметками, угрожая, как призванное обратно и спешно собравшееся зло, летели низко над городом, цепляясь в поисках убежища за зубчатые стены Real Monasterio de Nuestra Senora de la Otra Vez.

На грязной площади, раскрывавшейся под широкой папертью монастырской церкви, у которой на нее выходили готический фасад и неукрашенная розетта, бил деревенский фонтан, и женщины пришли наполнить каменные и медные кувшины. Их голоса поднимались на твердых звуках, чьи хрупкие края быстро крошились и слова терялись, находились вновь и складывались в ласковом умиротворении, — Adiôs… и уходили с тихим монотонным подтверждением, пока оно не повторялось, повторялось каждую минуту, — dios… выражение звука столь единое с тем злым холодом и серой безмятежностью, что заметным бы его сделало только отсутствие.

Отперев двери церкви, привратник{492} целую минуту простоял на широкой каменной паперти, постукивая ключами, которые носил привязанными на конце посоха, большинство — длиной с его ладонь, а он был крупным детиной, с длинными ладонями. Он был стар, его лицо из бороздили воспоминания о прошедшей полвека назад болезни, — тяжелое лицо, изломанное хребтами, как земля перед ним, где всюду строили стены, чтобы расчистить мелкие пятачки камней. На нем была черная матерчатая куртка, застегнутая единственной пуговицей на горле, и, целую минуту простояв, глядя на грязную площадь, он развернулся к стенам монастыря нагим затылком и пропал из виду.

В ответ фигура, наблюдавшая за ним сверху, отвернулась от окна, пропала на время, за которое можно было смерить шагами комнату туда и обратно, и снова встала там, глядя на грязную площадь. Перед ней находился узкий балкон, а само окно было врезано в фасад церкви, хоть комната служила гостевой. Фигура подняла глаза, над крышами городка, и вперилась рассеянным взглядом в горы, погруженные в облака. Это был комфортный человек среднего возраста, одетый в дорогой костюм из ирландского прочного твида, с расстегнутыми двумя последними пуговицами жилета — или, вернее, никогда и не застегивавшимися в знак небрежной уверенности, которую он себе позволял, будучи достаточно успешным романистом, чтобы издатели звали его выдающимся. В тот момент он смотрел с выражением пристального отсутствия, лицом человека, который переживает, или скоро переживет, или по самой меньшей мере искренне пытается вызвать религиозный опыт: или так уж казалось ему самому, когда он прошел мимо зеркала и подтвердил, что так и есть.

Теперь он уставился на мальчика, стоящего на балюстраде паперти, бойскаутского возраста, который выжимал из себя все, чтобы узнать, как далеко достанет струей на грязной площади, где в благородной процессии одомашненности шествовали свиноматка и три хряка. Выдающийся романист уставился на зрелище, чтобы увидеть, как он был вынужден признать самому себе позже, достанет ли струя, когда к стеклянному квадрату перед его лицом взлетела птица и продолжала трепетать там крыльями, когда он отшатнулся и чуть не потерял равновесие на кирпичном полу. Он оправился, преодолел длину всей комнаты и сел на кровать. На столе рядом лежали заметки для начатой журнальной статьи. Он увидел их и отвернулся. Мгновение религиозного опыта снова ушло. Его спугнул мальчик, направивший струю с не меньше чем церковной паперти; казнила птица. Выдающийся романист сжал руки между коленями и задумался, не пора ли обедать.

Комната была большой и, пусть даже не особенно теплой, удобной. На белой стене по левую руку от него висела цветная репродукция рафаэлитской Мадонны; на стене по правую картина его хозяйки в виде застывшей темной статуи, Nuestra Scftora de la Ocra Vеz, чьи черты темно-бурого лица замарались и покоробились после многих лет под землей во времена мавританского господства. На этой картине он с трудом понимал, есть ли у нес нос; уж точно не видел, отвечает ли она на его взгляд, так что перевел его в другое место, наморщив нос с нетерпеливым шмыганьем, все больше и больше учащавшимся в последний день. Казалось, ему уже не так комфортно.

Кровать стояла в алькове. Она была одной из самых мягких, что он найдет в стране, под одеялом из густой шерсти, а в этом укромном расположении и сильно намекающей на удовольствия вне стен, в духе иллюстраций у Боккаччо, обращаясь ко всем чувствам, кроме аскетического. Он резко встал, с видом полного дискомфорта. И так себя и чувствовал. Писатель проделал такой путь из Мадрида, по дорогам одна другой хуже, почти в каждом городке сменяя автобусы один другого страшнее, пока тот, на котором он наконец прибыл, и вовсе словно не перекатился через горы, как бочка. Многообещающее начало, и было бы трудно угадать его мысли в момент, когда он приблизился к серым стенам, чье величие сменялось хрупкостью готического ажура в пазухах сводов над дверью, в которую он постучался. Было бы, не выпиши он сам парочку из них перед тем, как чары нарушила старуха, проводившая его в гостевую. («Поскольку общеизвестно, что люди из внешнего мира редко допускаются в сей почти неприступный приют, если допускаются вообще, я чувствовал в моей груди трепет глубокого чувства, какое бессилен описать, когда подошел к высящимся стенам после изнурительного подъема в гору и поднял руку к веревке многовекового колокола. Его ласковый голос, — прозвучавший отдаленно, как мог бы звучать в тот солнечный день (снежную ночь или как там), когда святой X (заполнить) предстал перед этой самой дверью, — призвал отворившего мне конверза францисканского ордена. Он был еще юн, с фигурой стройной, но полной сил, а в глубинах его пронзительных серых глаз я мог прочесть послание терпения и доброты, что редко встречается в суетливом мире всего

Перейти на страницу:
Комментарии (0)