Утоли моя печали. Романы о семье Олексиных - Борис Львович Васильев
– Спокойно, мой герой, я рядом. Всегда рядом.
– Роза, какого дьявола? Немедленно уходи отсюда!
– Я знаю, мое солнце, что за пунш ты готовишь. Я кое-что и кое-как читаю, чтобы ты не так быстро разлюбил меня. И никуда не уйду. Если уж так повезет, мы взорвемся вместе. Это масло сверху и есть нитроглицерин?
– Отойди, я соберу его. Отойди, Роза, одно резкое движение…
– Женщины имеют больший опыт в нежных движениях, сердце мое.
Через полтора часа Борис доставил на баррикаду бомбы в бельевой корзине. Запалы к ним несла Роза. К тому времени пулеметчики прочно завладели как верхом, так и всеми амбразурами, разглядев их и пристрелявшись. Однако со штурмом враг медлил, видимо готовя штурмовые группы, чтобы действовать наверняка.
– Нужен второй метальщик, – сказал Прибытков.
– Попробую. – Белобрыков взял бомбу. – По рецепту эсеровских боевиков?
– Попробуете или… – Про боевиков он слышать не желал.
– Чему не научишься на чужой войне! – Сергей Петрович сунул бомбу под мышку. Роза протянула запал, и он небрежно затолкал его в нагрудный карман студенческой тужурки. – Я возьму левого, уж очень он мне надоел. Пошли, Борис Петрович?
– Прошу, Сергей Петрович. – Прибытков впервые за эти дни улыбнулся. – Какое братское единодушие, Белобрыков!
Два взрыва громыхнули один за другим. Борис оказался точнее, уничтожив не только пулеметчиков, но и пулемет. Баррикада закричала «Ура!» (особенно выделялся хриплый бас отставного поручика), а власти в этот день так и не рискнули перейти к активным действиям. Впрочем, и на следующий тоже: вяло постреливали, нехотя обходили, где-то передвигались, скорее демонстрируя, чем действуя. Защитники уж начали робко радоваться («Не иначе сам царь-батюшка узнал, что за безобразия власти у нас творят», – убежденно высказался Данила Прохорович, а на самом-то деле все было очень даже просто).
– Артиллерию в городе? – целую ночь возмущался губернатор. – Да вы что, господа офицеры, не выспались или плохо закусывали? А шум? Газеты? Голос просвещенной Европы, наконец? Резонанс? Нет, нет и нет! Извольте изыскивать не столь громкие способы.
– Противник вооружен сильнодействующими взрывчатыми веществами, ваше высокопревосходительство, – упорствовали господа офицеры. – Их бомбисты выводят из строя как пулеметчиков, так и пулеметы, коих, как известно, не так уж у нас много.
– Не жалейте патронов!
– Не помогает.
– Не жалейте солдат, в конце концов!
– Увы, пробовали. Единственный выход – разметать баррикады артиллерийским огнем.
– Но, господа, это же грохот на всю Европу!
– Но, ваше высоко…
Спорили весь день, а тут еще принесло подряд четыре делегации: от почетных граждан во главе с паном Вонмерзким, от либеральной интеллигенции во главе с адвокатом Перемысловым, от потомственного дворянства во главе с Петром Петровичем Белобрыковым («Ну, этот-то, ясное дело, о сыне хлопочет, знаете, где сейчас бурский волонтер? Нет-с, батенька, Европа до добра не доводит!..») и от предпринимателей с господином Мочульским. И все они просили покончить с неприятностями как можно тише и как можно быстрее. И всех надо принять, наулыбаться, наобещать, каждому руку пожать (а в Астрахани, говорят, опять холера…), а тут еще эти, со шпорами.
– Нет!
– Но…
Давно известно, что каким бы решительным ни казалось «Нет!», если заводится хотя бы маленькое «но», победа будет за ним. «Но» – это термин нашего благородства, честности, чистосердечия и самого горячего, самого искреннего желания поступать только по совести. «Но» – замедленная мина самых наилучших побуждений, принципов и обещаний. «Но» – смертельная болезнь руководителей всех калибров «ОТ» и «ДО», козырный туз ордена Игнатия Лойолы. «Но…» – своевременно внушали офицеры, и через ночь батарея с грохотом и скрипом двинулась на позиции. Миновав Пристенье, разделилась соответственно баррикадам, и к Верхней два орудия подвел лично ее командир полковник Постушин. Добравшись до указанной позиции и увидев предназначенные цели, вызвал заместителя.
– Определите места орудиям и исполняйте, как сочтете.
– А вы, господин полковник?
– А я уже исполнил почти все, что велит долг русскому офицеру. Остались сущие пустяки. – Полковник достал револьвер и взвел курок. – Честно говоря, не завидую вам.
И раздробил собственную седую голову. С этого выстрела и начался пятый, предпоследний день боев, и им же практически и была поставлена последняя точка в явно архаичной традиции русского потомственного офицерства. Во всяком случае, уже через час заместитель бодро скомандовал:
– Ор-рудия, готовьсь! По заграждениям… – он еще стеснялся нерусского слова «баррикада», – пять снарядов…
Я много думал, копался в книгах, расспрашивал старых людей, пытаясь понять, как и когда зачах в сердце русского офицера робкий огонек особого чувства к народу своему. Ведь существовал же он, этот зажженный еще декабристами огонь, – пусть горел он не так уж ярко и далеко не под каждым мундиром, но горел! Он был неосознанным, невыраженным пониманием того, что офицер присягает не государю, а народу своему или, чтоб не столь уж радикально, – народу в лице государя. Так когда же погасла она, эта свеча родства, свеча единства нации и армии? В пулеметных безумиях Русско-японской? В соленой купели Цусимы? В жестоких карательных боях первой революции? А может, в негромких выстрелах в собственный висок?.. Известно, что честь нельзя убить: можно лишь убить честного человека. Зато честь можно отнять. Силой или обманом. Заменить пустопорожним постулатом или вообще не взращивать ее с детства. И тогда появляется армия, способная воевать против собственного народа с куда большей яростью и жестокостью, чем против врагов Отечества. Ах, Максимы Максимовичи и капитаны Тушины, как же не вовремя вы стрелялись…
– Ор-рудия, огонь!..
Залп, вспышки, оглушительный грохот разрывов, и вот уже чей-то изгрызенный мышами шкафчик вместе с древней люлькой парят в воздухе. Пыль, пламя, обломки, фонтаны земли и чего-то очень близкого, знакомого, родного – стулья и столы, чугуны и ухваты, перины и подушки. Скарб. Вы прятались за ним, за своим скарбом, за барахлишком своим, еще теплым от тепла ваших домов и ваших трудов, а все вздыбилось, взбунтовалось, взлетело – и обрушилось на ваши головы.
– Бабы, тряпок!
– Фельдшера!.. Фельдшера сюда!
– Вася! Солдатов! Беги к аптекарю!
– И фельдшера! Фельдшера-а!..
Вот и пришло время немного рассказать о фельдшере Курте Иоганновиче (по-успенски, естественно, Ивановиче) – человеке добром, ворчливом, честном и чересчур принципиальном. Почему чересчур? Да потому, что Курт Иванович, например, не терпел крещенских драк: тридцать пять лет он, как умел и мог, лечил Успенку и тридцать пять лет аккуратно ровно 25 января, в Татьянин день, из года в год подавал прошение о категорическом запрещении всяческих драк, непременно прилагая к оному прошению поименный список пострадавших с обстоятельным указанием вида пострадания. Заодно он не любил и купания в ледяной воде, находя его безнравственным, а вот самого


