Эпоха провода и струны - Маркус Бен


Эпоха провода и струны читать книгу онлайн
Текст представляет собой своего рода инопланетный отчет о человеческой культуре. Но либо инопланетный разум не может полностью проникнуть в отношения между вещами и причинно-следственные связи, либо может, но ему мешает структура языка и способность организовывать свои наблюдения. То, что мы получаем здесь — это серия слияний, при которых изображения вырываются из привычных рамок и объединяются с чем-то диссонирующим. Так, например, секс и оживление жены сочетаются с включением бытовых устройств. Пища рассматривается как взаимодействие с текстилем, так что карта, нарисованная на шкуре животного, предположительно указывает точки, в которых может находиться еда, что близко к истине, но не совсем верно. Произнесение имен приравнивается к генерированию реальной власти.
Бог отождествляется с погодой, что опять-таки не так уж далеко от правды, если рассматривать ранние религиозные пантеоны.
В этой книге можно найти описания смутно знакомой, но в высшей степени чуждой нам реальности, в которой некоторые объекты узнаваемы, а остальные обладают узнаваемыми именами, но вступают в несвойственные им отношения. Для удовлетворения возникающего любопытства каждый из разделов книги снабжен словарем терминов. Определениям почти удается объяснить то, что описывается в книге. Не смотря на ясность и простоту формы и синтаксиса, этот текст находится на пределе человеческих возможностей постижения.
Запомните: слова, которые мы произносим, если их не истолковывать колебаниями проводов и струн, натянутых поперек рта, не более чем болтовня о погоде.
Должно было пройти ещё десять лет, прежде чем поклонники его таланта дождались нового романа. «Пламенный алфавит» вышел в 2012 году и поставил вопрос ребром: что, если бы токсичные высказывания были, скажем, ядовитыми на самом деле?
«Мне всегда казалось, что язык обладает чрезвычайно сильным потенциалом», — говорит Маркус в интервью. «Думаю, он меняет нас на химическом и биологическом уровне. Когда я размышляю в таком ключе, язык представляется мне своего рода наркотиком — тогда что случится, если мы примем его слишком много, если он переполнит нас и отравит?»
Язык — его сила и ограничения, его изобилие и бедность — по-прежнему занимают Маркуса, чьи запутанные, экспериментирующие с формой книги вывели жанры романа и короткого рассказа за границы их возможностей. Но для подготовки к написанию «Пламенного алфавита», автору пришлось погрузиться в прошлое.
«Я глубоко исследовал христианский и еврейский мистицизм, которые в некотором смысле противопоставлены языку, или, иначе говоря, рассматривают религиозный опыт как нечто выше или за пределами языка», — говорит Маркус. «Язык не способен приводить нас в то невыразимое чувство, которое мы достигаем в религиозном смысле. Поэтому мне захотелось узнать, какими бы мы стали, если бы лишились возможности общаться друг с другом. Будет ли такая перспектива приводить нас в опыт отчаянного одиночества, или к неким религиозным состояниям? Мне нравилось писать эпизоды, в которых люди не могли разговаривать или смотреть друг другу в глаза. Даже телевидение, которое они смотрят, подверглось цензуре, замазавшей все лица».
В завязке романа Сэм и его жена начинают чувствовать недомогание, причина которого им в точности не известна. Однако, после того, как их дочь-подросток Эстер покидает дом, супруги тут же идут на поправку. Ужасающее откровение, что их дитя — точнее, её речь — отравляет их, обрушивается на родителей. Вскоре становится очевидно, что недуг распространяется и за пределы их маленькой еврейской общины: другие еврейские дети начинают говорить на токсичной форме языка, потенциально смертельной для взрослых. Сэм с ужасом наблюдает, как болезнь распространяется на детей других религий, как создаются карантинные зоны…
Мы уехали в учебный день, чтобы Эстер нас не увидела. В свою сумку, собранную на рассвете, когда Клэр, наконец, рухнула в сон напротив закрытой на два засова двери спальни, я убрал полевой бинокль, звукоизолирующие материалы и достаточное количество рулонного поролона, чтобы укрыть двух взрослых. Поверх всего этого уложил коробочку противошоковых таблеток, детский радиоприёмник, переделанный под токсикологический детектор, нераспечатанный набор для дыхания Dräger Aerotest и свои таблицы симптомов.
Это было подручное оборудование, медицинское снаряжение, которое я мог использовать на ходу, из машины, ночью. То есть, если у меня вообще будет такая возможность.
Я не стал брать с собой иглу ЛеБова. Иглу я уже пробовал, и она не помогла.
Из второстепенных припасов — медицинские соли и портативная горелка, медный порошок для фонической засолки, несколько резиновых грелок и куча войлока. Маски для глаз, беруши и горловой аппарат, который обеспечивал белошумность, извергая на меня защитный барьер шипящего звука.
В накладной карман для быстрого доступа я положил персональный дозиметр шума, переделанный под измерение детской речи. Я хотел заранее слышать их приближение.
В кармане я носил штангенциркуль для измерения лица, хотя к этому времени столь тонкие измерения уже не требовались. Диагностику можно было провести, просто взглянув.
Мёрфи насмехался над этим приспособлением, называя его солью на рану. Он говорил вещи и похуже, говорил, что я вожусь с игрушками. Медицина, — говорил Мёрфи, — это тщетное украшение внутренностей твоего тела. Камуфляжный окрас, ритуал и суеверие, типичные еврейские штучки.
У Мёрфи были другие планы. Мёрфи вооружался по списку ЛеБова, и заказы от ЛеБова приходили из самого Рочестера, где впервые появились сообщения о речевой лихорадке, причём предостережения носили до того тотальный характер, что удивительно, как это люди не стали хоронить себя заживо.
Конечно, у меня нет никаких доказательств того, что не стали.
Наконец, в фольгированную защиту я упаковал сами нестабильные артефакты: кое-какие образцы речи нашей дочери Эстер, записанные и написанные. Языковой архив этой девочки. Бумага и плёнки, обширный конспект интересов, спектр настроений. Наша заразная девочка, четырнадцати лет от роду, поёт, смеётся, кричит, шепчет, спорит, говорит вполголоса, придумывает слова. Произносит буквы, числа, кричит от боли. Даже высказывания на иностранных языках, которые я велел Эстер записать фонетически.
Боль — слишком мягкое слово для такой реакции. Точнее было бы сказать сдавливание — нестерпимый спазм в груди и бёдрах, хотя я не делал измерений, чтобы подтвердить это. Процессия серолицых граждан выстроилась к прибору для определения симптомов Маршалла, что был вмонтирован в тротуар у медицинского центра на Пятой улице, дабы определять, насколько наши внутренности зашлакованы избытком речи, насколько мы побледнели от языкового токсина. Но игла цеплялась за каждые сопение и боль, и почти у всех прибор выявлял передозировку, ожог, невозможность помощи.
Пока что сокрушение оставалось личным наблюдением, как и большинство симптомов, о которых мы слышали, и поэтому им можно было пренебречь.
Эта сумка со снаряжением, тяжёлая, как маленький ребёнок, отправилась в машину последней.
Вторая часть романа читается как кафкианский кошмар: Сэм, разлучённый с Клэр, попадает в изолированный исследовательский центр, где его заставляют работать над созданием нового языка, который будет невосприимчив к вирусу. В третьей части Сэм живёт в лесу недалеко от своего дома, где он становится существом из еврейской народной сказки. Маркус с таким же вдохновением рисует подпольную религию «лесных евреев», которые молятся в отдельных хижинах и получают проповеди через специальный гелевый пакет. Хотя здесь характеристика играет второстепенную роль перед видением, в ЛеБове, красноречивом, авторитарном и легкомысленном человеке, Маркус переосмыслил классический американский архетип. Библейский в гневном ветхозаветном смысле роман Маркуса превращает повседневное существование Америки во что-то узнаваемое, но совершенно чуждое прежнему опыту (опять).
«Мы пировали на гнилом материале, — признаётся Сэм, — потому что его создала наша дочь. Мы кормились им, а он разбухал внутри нас, разлагался и превращался в прах».
«Есть невероятная преданность в том, что вы испытываете, будучи родителем, — говорит Маркус, — и эта преданность, как мне кажется, чисто биологическая, она позволяет нам любить своих детей безоговорочно. Меня очень интересовал этот конфликт — когда причина болезни прямо в твоём доме, но она же предмет твоей величайшей любви». И когда Сэм лишается языка и бьётся в попытках защитить свою семью, он показывает упорную, молчаливую человечность, что всегда сохраняется — возможно, ещё до появления языка — и не зависит от любых форм коммуникации. Он более не способен пользоваться языком, хотя у нас, конечно, есть доступ к его мыслям. Теперь, когда он больше не думает словами, он ощущает себя ближе к семье, чем когда-либо прежде. Здесь кроется романтическое представление о том, что, помимо языка, мы всё ещё обладаем глубоко эмоциональной жизнью, чувствуем печаль и радость, и что недоступность языка, которым мы пользовались, чтобы делиться этими чувствами, не лишает нас человечности.
В последующие годы Маркус выпустил несколько сборников рассказов, каждый из которых объединяет в нечто целостное общий круг тем. «Покидая море» (2014) — своеобразный анализ человеческой психики, сексуальности и современного языка. В этой книге, среди прочего, переиздан «Костюм отца». В «Записках из тумана» (2018) даётся антиутопическое видение отчуждения в современном мире, «космически и комически меткое». Весёлая экзистенциальная катастрофа a la Marcus. Самый поверхностный компаративизм показывает интересные соответствия между отдельными текстами разных лет. Например, если сравнить начало рассказа «Не высовываться и не сдаваться» с приведённым выше отрывком из «Пламенного алфавита»: