Александр Лавров - От Кибирова до Пушкина


От Кибирова до Пушкина читать книгу онлайн
Гевдерное qui pro quo настолько нехарактерно для Г. Иванова, что он, устами рассказчика, открещивается от порочной интерпретации событий, настаивая на невинности героев и анекдотичности всего происходящего. Сказанное не отменяет того, что Г. Иванов позаимствовал мотивы переодевания мужчины в женское платье и любви одного мужчины к другому, переодетому женщиной, из «Опасной предосторожности» (1906, опубл. 1907) Кузмина — скандальной комедии с пением в одном действии. О том, что Г. Иванов «Опасную предосторожность» знал, позволяет судить сцена из второй, незаконченной, части его романа «Третий Рим» (опубл. 1931), где карикатурно изображенный, но неназванный Кузмин[983] исполняет песенку из нее, как раз о сходстве природы юноши и молодой дамы:
Между женщиной и молодым мужчинойРазница совсем не так уж велика.Как между холмом и низкою равнинойИли как от уха разнится рука:Все только мелочи,Все только мелочи; и т. д.[984]
Ср. у Г. Иванова:
«[З]а роялем известный поэт, подыгрывая сам себе, пел:
Меж женщиной и молодым мужчинойЯ разницы большой не нахожу —Все только мелочи, все только мелочи…
картавя, пришепетывая и взглядывая после каждой фразы с какой-то наставительной нежностью в голубые, немного чухонские, глаза матроса» (II: 116).
В «Опасной предосторожности» гендерные повороты сюжета, скопированные в «Акробатах», таковы.
Под давлением отца принц Флоридаль выдает себя за женщину, переодетую мужчиной, по имени Дорита. Придворный Гаэтано умоляет принца разыгрывать комедию с переодеванием еще три дня, успокаивая его только что процитированной песенкой. Эта интрига призвана защитить принца Ренэ от притязаний его возлюбленный Клоринды. Тем временем Ренэ начинает испытывать сильное чувство к мнимой Дорите, что приводит к объяснению принцев. Тут интрига с переодеванием в женщину раскрывается, однако Ренэ соглашается любить во Флоридале мужчину. Чтобы закрепить союз с Ренэ, Флоридаль собирается его поцеловать.
В самом деле, мнимая Фанни, как и мнимая Дорита, страдает оттого, что ей надлежит выступать в женской роли и соблазнять мужчину. Как и принц Ренэ, Лукьянов теряет от мнимой женщины голову. Как и в случае принцев, объяснение Лукьянова с Фанни должно увенчаться поцелуем.
«Акробаты» — лишь один эпизод в диалоге двух прозаиков, начавшемся до 1917 года и продлившемся после (но как долго, пока не ясно[985]). Каждый из них тем или иным способом вовлекал другого в свою орбиту. Так, Кузмин посвятил «Образчики доброго Фомы» (1915), с историей наивного провинциального юноши во Флоренции, «Георгию Иванову». А Г. Иванов выставил Кузмина в своей эмигрантской прозе — помимо «Третьего Рима», в «Петербургских зимах» (опубл. 1928) и рассказе «О Кузмине, поэтессе-хирурге и страдальцах за народ» (опубл. 1930) — как анекдотического персонажа, каковым Кузмин не был[986]. Это означает, что и в эмиграции Кузмин оставался для Г. Иванова-прозаика отцовской фигурой. Отсюда — его дискредитация, на которую были брошены все известные литературоведению приемы борьбы с предшественником: от апроприации его «собственности» до захвата его символического статуса. Такая гипотеза поддерживается кузминским и ахматовским эпизодами «Петербургских зим», к которым я и перехожу.
В ярком и остроумно выполненном портрете Кузмина Г. Иванов делает упор не на поэзию предшественника, как было принято в Серебряном века, а почти исключительно на его прозу. Отзываясь с похвалой о первых трех «Книгах рассказов» Кузмина (за исключением «Мечтателей»), а заодно — и о его ранних стихотворных сборниках, мемуарист подытоживает: 1909–1910 были годами, когда «[к]азалось, что поэт-денди, став просто поэтом, выходит на настоящую, широкую дорогу» (III:101). Это — прелюдия к более поздней литературной деятельности Кузмина, которая подана под знаком «исписался». Причину скатывания от «прекрасной ясности» к «опасной легкости» (III:108) Г. Иванов видит в смене среды. После элитарного «лагеря» Вяч. Иванова, где Кузмину приходилось волей-неволей соответствовать высоким требованиям, он попал в салон пошлой «бульварной» романистки Евдокии Нагродской. Там его захвалили, и он перестал редактировать свои произведения («Зачем же переписывать, у меня почерк хороший?..», III:104) и разрабатывать новый круг сюжетов. В результате он оказался в плену двух своих ранних тем: мизогинистской, или «Зинаида Петровна дрянь и злюка, она интригует и пакостит, у нее длинный нос, который она вечно пудрит» (III:101), и гейской, «подпоручик Ванечка — ангел» (III:103). Свой обзор взлета и падения таланта Кузмина в остальном легкий Г. Иванов завершает назидательно: у Кузмина «было все, чтобы стать замечательным писателем», но ему «не хватало одного — твердости» (III:108).
Подобные нарекания от эмигрировавших собратьев по цеху Кузмин заблаговременно отвел сам, написав в «Поручении» (1922):
Устало ли наше сердце, / ослабели ли наши руки, / пусть судят по новым книгам, / которые когда-нибудь выйдут.
Среди того, что вышло, есть и прозаические шедевры — «Прогулки, которых не было» (опубл. 1917) или «Снежное озеро» (опубл. 1923). Недавно стала известна и его реакция на «Петербургские зимы»:
«Читал… выдумки Г. Иванова, где мне отведено много места, причем я даже выведен евреем. Как-то при здравом размышлении не очень огорчился»[987].
Критика Г. Иванова в адрес прозы Кузмина разрешила кузминистике отмахнуться от этого вида его деятельности, приняв за данное ее невысокий полет[988]. Однако академический вес такая позиция сможет приобрести не раньше, чем прозе Кузмина будет предложено полноценное литературоведческое осмысление. С другой стороны, необходимо встречное обсуждение негативного отношения Г. Иванова к Кузмину, которое я начну здесь анализом ахматовского эпизода «Петербургских зим»:
«В… кабинете Аркадия Руманова висит большое полотно Альтмана, только что вошедшего в славу…
Несколько оттенков зелени. Зелени ядовито-холодной. Даже не малахит — медный купорос. Острые линии рисунка тонут в этих беспокойно-зеленых углах и ромбах…
Цвет едкого купороса, злой звон меди. — Это фон картины Альтмана.
На этом фоне женщина — очень тонкая, высокая и бледная. Ключицы резко выдаются. Черная, точно лакированная, челка закрывает лоб до бровей. Смугло-бледные щеки, бледно-красный рот. Тонкие ноздри просвечивают. Глаза, обведенные кругами, смотрят холодно и неподвижно — точно не видят окружающего…. [И] все черты лица, все линии фигуры — в углах. Угловатый рот, угловатый изгиб спины, углы пальцев, углы локтей. Даже подъем тонких, длинных ног — углом. Разве бывают такие женщины в жизни? Это вымысел художника! Нет — это живая Ахматова. Не верите? Приходите в „Бродячую Собаку“ попозже, часа в четыре утра.
…Пятый час утра. „Бродячая Собака“.
Ахматова сидит у камина. Она прихлебывает черный кофе, курит тонкую папироску. Как она бледна! Да, она очень бледна — от усталости, от вина, от резкого электрического света. Концы губ — опущены. Ключицы резко выделяются. Глаза глядят холодно и неподвижно, точно не видят окружающего.
Все мы грешники здесь, блудницы,Как невесело вместе нам.На стенах цветы и птицыТомятся по облакам.
…Она всероссийская знаменитость. Ее слава все растет.
Папироса дымится в тонкой руке. Плечи, укутанные в шаль, вздрагивают от кашля.
— Вам холодно? Вы простудились?
— Нет, я совсем здорова.
— Но вы кашляете.
— Ах, это? — Усталая улыбка. — Это не простуда, это чахотка.
И, отворачиваясь от встревоженного собеседника, говорит другому:
— Я никогда не знала, что такое счастливая любовь…
В Царском Селе у Гумилевых дом. Снаружи такой же, как и большинство царскосельских особняков… Но внутри — тепло, просторно, удобно….
— Как вы не похожи сейчас на свой альтмановский портрет! — Она насмешливо пожимает плечами.
— Благодарю вас. Надеюсь, что не похожа.
— Вы так его не любите?
— Как портрет? Еще бы. Кому же нравится видеть себя зеленой мумией?
— Но иногда сходство кажется поразительным.
Она снова смеется:
— Вы говорите мне дерзости. — И открывает альбом. — А здесь, — есть сходство?
Фотография снята еще до свадьбы. Веселое девическое лицо…
— Какой у вас тут гордый вид.
— Да! Тогда я была очень гордой. Это теперь присмирела…
— Гордились своими стихами?
— Ах, нет, какими стихами. Плаванием. Я ведь плаваю, как рыба.
Тот же дом, та же столовая. Ахматова в те же чашки разливает чай и протягивает тем же гостям. Но лица как-то желтей, точно состарились за два года, голоса тише. На всем — и на лицах, и на разговорах — какая-то тень.