Пути, перепутья и тупики русской женской литературы - Ирина Леонардовна Савкина
Советский контекст и персональная идентичность
В своей известной книге о дневниках сталинского времени Йохен Хелльбек приходит к выводу, что все дайаристы так или иначе пишут изнутри советского социального и политического порядка. Он отмечает три общих момента, характерных для интересующих его текстов. Это историзм, трансформация и коллективность. Речь идет о том, что люди, жившие в СССР, чувствовали себя участниками и свидетелями творящегося на их глазах уникального исторического эксперимента (как бы они к этому эксперименту ни относились) и акт писания дневника воспринимали и как акт свидетельства, и как акт суррогатного исторического действия, возможности стать не объектом, а субъектом истории, который должен «работать над собой», чтобы заслужить право свидетельствовать, не отделяя при этом личную жизнь, персональную историю от общего и коллективного. Жизнь вне общего, вне коллектива — жизнь вне истории[1021]. Дмитрий Бавильский считает, что и в «Дневнике» Островской можно увидеть, как
перековка сознания, стремящегося «слиться с массами», влиться в «труд моей республики», бьется с верностью глубинным установкам и зоркости ума. <…> шизофреническая раздвоенность, ставшая верным признаком «нового человека», сопровождает ее всюду[1022].
Соглашаясь с выводом о шизофренической раздвоенности, мы должны, однако, заметить, что желание включиться в новую жизнь путем слияния с массами крайне редко обнаруживает себя на страницах «Дневника» Островской. Напротив, автор многократно подчеркивает свою изолированность, «капсулированность», воплощенную в образе Дома.
Мы называли наш дом островом, волшебным островом. Все вокруг рушилось — а наш Дом-Остров сохранил свою почти иератическую неподвижность внешних форм[1023] (6.12.42).
Дом Островских, Дом-остров — не только «изолированный, скрытый мир семейной общности, куда нет хода чужим»[1024], но и символическое пространство законсервированных и потому нетленных ценностей, хранительницей которых ощущает себя дайаристка. В военных дневниках то и дело возникает плач о погибели Дома:
В этой необыкновенности всемирного смерча разлетелся и погиб мой ДОМ — храм, убежище, пристань, единственное свое. На страже развалин осталась я. Сохраню. Сберегу[1025] (13.08.42).
Свою социальную роль Островская определяет как роль хранительницы прошедшего в длящемся настоящем и «абортированном будущем». Связывая порвавшиеся нити времен, себя она представляет как «вневременного безумца»[1026] (12.03.36) или человека, который не умеет идти «в ногу со временем», который «с честным недоумением» замечает «свое неизменное пребывание в стадии хронического социального запаздывания»[1027] (26.02.43). С одной стороны, ее позиция, та социальная роль, которую она себе приписывает, во многом совпадает с традиционным представлением об интеллигентском миссионерстве и напоминает парадигму «осмысления жизни в терминах катастрофического историзма»[1028], что, как показала Ирина Паперно, было свойственно автобиографическим проектам интеллигентов советского периода[1029]. С другой стороны, попытка выполнять эту миссию приводит ее к ощущению собственной неуместности, запоздалости, социальной неадекватности, заставляет говорить о «безумном бегстве от себя»[1030] (13.12.37). То есть Островская ощущает и представляет себя лишним человеком, человеком культуры модерна в эпоху культурности и модернизации.
Однако отношения с советским временем и советским проектом описываются в «Дневнике» и через другой сюжет.
Если мы примем на веру основанные на косвенных свидетельствах утверждения Т. Поздняковой о сотрудничестве Островской с органами, то, возможно, следы этого «подводного», не артикулированного в «Дневнике» сюжета, можно найти в записях 1935 года, сделанных после месячного пребывания автора в тюремной одиночке. В это же время в заключении находился и ее младший брат Эдуард, человек инфантильный, с крайне неустойчивой психикой, а отец сидел в концлагере. В одной из первых послетюремных записей (13.12.1935) описывается «Моя Госпожа Жизнь»:
Ее специальность — мелкие кражи, крупные подлоги и большие преступления. Последние остаются нераскрытыми — я сделаю вид, что их не замечаю (а если и замечаю, то во всяком случае не знаю, что они называются так страшно). Моя Госпожа Жизнь с удовольствием таскает меня по Театрам Ужасов и любого Шекспира окунает в мерзости гротеска и буффонады. Может быть, все это так и нужно. Мне не хочется знать <…>. А ведь, собственно говоря, ничего не случилось дурного: все так хорошо, как давно не было. Я хорошо зарабатываю. Я одеваюсь. Я слежу за прической, маникюром и духами. Я читаю интересные книги. <…> Эдик здоров. Мама тоже. Отец тоже <…>. Все очень хорошо <…>. Но… Иногда мне хочется выть — безотрадно, долго, жалобно и безнадежно[1031].
Почти каждая запись 1935–1936 годов содержит такие темы, как одиночество, пустота, боль, депрессия, трудность жить, трудность говорить о чем-то, что абсолютно табуировано, трудность писать в отсутствие адресата. Островская, правда, пытается восполнить эту лакуну адресованности, читая запись о «Госпоже Жизни» своему идеальному Ты, матери, которая «конечно, ничего не поняла (да и кто же может понять?), конечно, расстроилась и огорчилась»[1032] (16.12.35).
Мать, брат и в меньшей степени отец — выступают в этой части дневника как те близкие, «други своя», ради которых ею принесена какая-то значительная и мучительная жертва. Она сравнивает себя с распятым Христом; во время болезни брата записывает свое «моление о чаше»:
отврати от меня эту чашу. Избавь меня от нее. Если мое возмездие в нем, моя кара в нем, мой грех — в нем, не делай его искупительной жертвой, не делай его сосудом мщения, отврати от меня эту чашу[1033] (24.01.36).
Она пытается найти спасительные тактики называния себя, которые позволят сделать навязанную ей роль выносимой, именуя себя солдатом, часовым:
Я солдат. Если я хороший солдат, я выдержу, если плохой — нет. <…> И никаких других выходов нет (138–139, 13.12.35).
На мне и со мною — жизни мамы и брата. А я их купила — и искупила. И беречь и сберегать их дано мне, мне вот такой[1034] (25.06.36).
То есть наряду с органичной для ее культурного тезауруса метафорой религиозного жертвоприношения, для самоидентификации используется образ иного, милитарно-советского дискурса: солдат, часовой. И именно в послетюремных записях изредка появляются призывы к огню мировой революции и проклятия бессмертному обывателю, о которых пишет Д. Бавильский. Ощущая себя «вне той жизни, которой живет моя страна», она тут же добавляет: «Очень сильные и очень своеобразные связи с жизнью моей страны»[1035] (18.05.36). Эти связи, в которых можно увидеть отмеченное Хелльбеком представление о своей вписанности в советский исторический проект (или, по крайней мере, вовлеченности в него), тоже описываются внутри метафоры «жертвы»: близкое сердцу прошлое разрушается, приносится в жертву ради будущего, ради того, чтобы
Откройте для себя мир чтения на siteknig.com - месте, где каждая книга оживает прямо в браузере. Здесь вас уже ждёт произведение Пути, перепутья и тупики русской женской литературы - Ирина Леонардовна Савкина, относящееся к жанру Литературоведение. Никаких регистраций, никаких преград - только вы и история, доступная в полном формате. Наш литературный портал создан для тех, кто любит комфорт: хотите читать с телефона - пожалуйста; предпочитаете ноутбук - идеально! Все книги открываются моментально и представлены полностью, без сокращений и скрытых страниц. Каталог жанров поможет вам быстро найти что-то по настроению: увлекательный роман, динамичное фэнтези, глубокую классику или лёгкое чтение перед сном. Мы ежедневно расширяем библиотеку, добавляя новые произведения, чтобы вам всегда было что открыть "на потом". Сегодня на siteknig.com доступно более 200000 книг - и каждая готова стать вашей новой любимой. Просто выбирайте, открывайте и наслаждайтесь чтением там, где вам удобно.


