Читать книги » Книги » Научные и научно-популярные книги » Литературоведение » Игроки и игралища - Валерий Игоревич Шубинский

Игроки и игралища - Валерий Игоревич Шубинский

Перейти на страницу:
отбыть с ними в Ленинград. Что двигало моим спутником, не знаю. Похоже, он с кем-то поругался и опасался предотъездных «разборок». Меня же вдохновляли две вещи: мучительная ностальгия по черному кофе, которого в городе Грязовце не водилось ни в каких видах (а в областном центре, как справедливо предвидел я, он все же как-то должен существовать), и неизбывный раж sightseer’а.

В Вологде мы набрели на народный музей Батюшкова, расположенный в его подлинных апартаментах. Это был шедевр музейного дизайна. Никогда не видел я ничего подобного.

Вскоре по возвращении домой я написал рассказ, конечно детский, с налетом псевдометафизической фантастики и подавляющим влиянием писателя, которым кто тогда не зачитывался, – Борхеса. Вот как описан был там музей:

Тогда было открыто четыре комнаты разного размера; в двух больших – гостиной и овальном кабинете – точно воспроизводилась обстановка здешней квартиры поэта в поздние его годы; две же других, соединенные с теми громадными внутренними окнами, состояли из белых стен – не то круглых, не то очень многоугольных, и таких же белых гипсовых фигур, изображавших Н. в годы его блистательной молодости, его камену и какие-то еще иные существа. Секрет художников, придававший особый вид этой сдвоенной анфиладе, заключался в том, что с любого места в явных комнатах, кроме одной-единственной точки, были видны не статуи, а только их тени на белых стенах.

Любопытно, что спустя шестнадцать лет я вспоминаю все это совершенно иначе – например, не гипсовые статуи, а картонные силуэты, не круглые белые стены, а плоские ширмы. Не говоря уж о том, что «точно воспроизведенная обстановка» – это сильный перебор: речь идет о случайно подобранных вещицах, приблизительно относящихся к той эпохе, с добавлением нескольких подлинных рукописей и рисунков и совершенно невероятного, писанного маслом портрета старого Батюшкова – с незабудкой в петлице. Он, как свидетельствуют, сам особенно настаивал на наличии этой незабудки.

В том же рассказе я нашел одно свое рассуждение, относящееся к Батюшкову – которого я из какого-то (вероятно, извиняемого моими летами) щегольства нигде не называю по имени.

Иногда мне кажется, что у нас две классических литературы – первая заключает в себя одного-единственного автора – Пушкина; вторая – все остальное. Толстого и Достоевского мы не понимаем смело и наступательно, и в союзе с заграницей. То есть это книг мы не понимаем, а авторы нам понятны. Пушкина мы не понимаем благоговейно. Он покоится в стеклянном шаре, видный до мелочи, недостижимый и непостижимый, мы восхищаемся его чудесным устройством, но не можем не вопрошать его, что он и зачем, а он нам не в силах ответить. Так вот – Н. связан с ним столь краткой цепью и столь искренне не современен, что невольно вопрошаешь себя – а не внутри ли он шара?

Завершая вставную автобиографическую новеллу: второй раз я приехал в Вологду в 1989 году. В промежутке, в 1987-м, исполнилось 200 лет со дня рождения Батюшкова. Что изменилось в музее, не знаю – в тот единственный день, который я провел в городе, он был закрыт. Зато на берегу реки Вологды Батюшкову установили памятник работы, если я не ошибаюсь, скульптора Клыкова. Бронзовый поэт в кружевном жабо, в натуральную величину, стоял прямо на земле, без постамента, держа под уздцы бронзовую кобылу (в натуральную величину). Рядышком стояли еще две фигуры – пейзанка в кокошнике и Афина Паллада.

Приехав в Ленинград, я описывал это изваяние моим знакомым. Никто мне не верил.

4

…И с тех пор полтора столетия не было русского эссеизма. Что-то проскальзывало у эксцентриков – юродивого Лескова, парадоксалиста Шкловского. Но им не хватало уверенности в себе – так сказать, чувства жанровой самодостаточности. Даже самый очевидный и прирожденный эссеист русской литературы – Андрей Битов – вынужден (был?) всю жизнь притворяться, что пишет рассказы и романы, и сочинять трехсотстраничное эссе о сочинении романа, выдавая его за конечный продукт такого сочинения. Может быть, в каждом из случаев такая мимикрия и была полезна – с точки зрения формотворчества. Но полной адекватности русские эссеисты (чаще всего русские поэты, желающие стать еще и эссеистами, – почему-то именно у поэтов возникает потребность именно в такой второй профессии) достигали, только сменив языковую среду. Ну в самом деле, можем ли мы представить себе, что «Письмо к Амазонке» или «Посвящается позвоночнику» изначально написаны по-русски?

У китайцев сюжетная проза всегда была презренной, это было что-то вроде Марининой, Пикуля. Понятно, что только эссеистика могла быть достойным прозаическим жанром в культуре, внутренне ориентированной на «джентльменство», сделавшей хорошие манеры чуть не главной частью канона. И конечно, это – не для страны, где джентльменов, может быть, и до хрена – местов нет. Почему-то вечно ни для чего нет местов, невзирая на чуть ли не самую низкую плотность населения в мире.

И вдруг в последнее десятилетие все изменилось. Появилась она, русская эссеистическая традиция. По крайней мере, появилось достаточное количество текстов, способных эту традицию создать.

Я (чтобы не повторять уже однажды сказанное) не имею в виду тексты, являющиеся, по существу, выделениями все того же малоопрятного литбыта; я не имею в виду псевдофилософскую болтовню с провинциальным избытком несъедобных французско-нижегородских слов. Зато мне мил, например, настоящий Нижний Новгород Кирилла Кобрина, город Горький – ясные зорьки, или Иерусалим Александра Гольдштейна. Мне интересны наблюдения первого автора над Кюстином и его филологические воспоминания о князе Вяземском и двух пиитах Струйских; мне нравятся хирургические эксперименты второго над литературным пространством советской эпохи. Обоим хочется простить сладкий грех поверхностности, в который они, скорее всего намеренно, временами впадают. Этот грех эссеисту прощаешь прежде всего. Ибо, как сказал Уайльд, поверхностность – дар Божий, не так ли?

Но есть грехи, которые прощаешь менее охотно. Что такое, к примеру, французский философский эссеизм второй половины XX века – способ донести сложные мысли до простого читателя, способ мыслить или способ уйти от ответственности за свои мысли? Здесь-то, что называется, и дышат почва и судьба. Потому что – в этом, кстати, отличие от прошлого – только радикальность личной судьбы может, в каком-то смысле, защитить радикальную мысль от нашего презрения. Вольтеру и Бергсону можно было благополучно дожить до глубочайшей старости – почему же так раздражает доживший до меньшей старости Сартр? И почему так омерзительна нога живого Бодрийяра на горле мертвого Фуко – последнего европейца, в чью антибуржуазность, как ни странно, веришь?

Ну вот – опять «о судьбе». Поскольку эссеистика (повторяем основную мысль) – жанр, требующий определенного типа личности, нам придется опять говорить о конкретном человеке. Об авторе лучшего эссе, которое я читал в своей жизни. Не читал – слышал. В устном исполнении. Три с половиной года назад. На открытии

Перейти на страницу:
Комментарии (0)