Игроки и игралища - Валерий Игоревич Шубинский
Но есть два других способа: можно рассматривать отдельное стихотворение, цикл, книгу как некую самодостаточную целостность, существующую изолированно – так, будто мы слышим имя автора впервые. А можно в связи со стихотворением или книгой говорить о породившем их поэтическом мире. Какой путь лучше – трудно сказать. В каждом случае по-разному, вероятно. В данном – мне трудно говорить о стихах поэта, за чьим творчеством я слежу уже двадцать лет, о котором не раз писал как о творении, фигурально выражаясь, «Пьера Менара». Но и объективно, мне кажется, в данном случае акцент на творческой личности поэта и его пути позволяет поставить более интересные вопросы. С более неожиданными возможными ответами.
2
Перед нами две книги. Общий объем – 270 страниц, где-то около пяти тысяч строк. Это написано за четыре года и один месяц. Но дело не только в физическом объеме текста. Первое, что бросается в глаза, – сложный контрапункт языковых регистров, богатый интонационный репертуар; даже чисто «тематически» (то есть – по возникающим в тексте мотивам и культурным цитациям) разброс огромный: от Пауля Целана до Франциска Ассизского, от Пёрселла до Сковороды.
Собственно, тут и возникает первый вопрос – точнее, требующее разрешения противоречие: как сочетается эта барочная избыточность с тем образом поэта-минималиста, говорящего часто на грани молчания (к тому же программно ориентированного на «младшую линию» мировой культуры), который мог сложиться у читателей двух предыдущих книг Булатовского?
И тут придется начать с самого начала.
Есть время социума, время поэзии и личное время поэта. Они не совпадают. 1990-е были – в стране – временем свободы, нищеты, колоритной дикости, неожиданных возможностей и опасностей: временем молодой жизни. В поэзии же это была эпоха благородного увядания того, что уже начали называть «бронзовым веком», эпоха, когда (это неточная автоцитата) писать «хорошие стихи вообще» стало как нельзя просто, а обрести собственное «я» – как нельзя трудно. (И в том и в другом отношении десятилетие удивительно рифмуется с 1920-ми годами.)
Поэтому Игорь Булатовский, рано начав, довольно медленно шел к зрелости? Искал свой голос?
Нет, именно свой голос он нашел сразу же. Стоит заглянуть в его первую книгу «Белый свет» (1995) – совершенно узнаваемая нота. Проблема была с воплощением голоса в слова. Все слова были занятыми, чужими. Молодой поэт пытался работать с маргинальными, зыбкими, выморочными областями языка, образующими странные узоры и в принципе неспособными выдержать сколько-нибудь тяжеловесный смысл. Потом он пошел по обычному в то время пути стилизации, вторичного оживления чужой речи. Но, при всей виртуозности поэта, чужое не становилось своим. Голос – только собственный, личный! – звучал отдельно, как бы без тела, поверх двух неслиянных вещных и речевых реальностей: скудной постсоветской жизни и отчужденной культуры. Как ни странно, именно эта ситуация оказалась в свое время исключительно плодотворной для Булатовского-поэта. Я имею в виду книгу «Полуостров» (2003). Бездомный голос, полный ищущего напряжения, превращался в воронкообразную мелодию, втягивающую в себя еще-чужие слова, присваивающую и гармонизирующую их в закручивающихся, как ДНК, образных цепочках.
Казалось бы, победа достигнута, поэтический мир выстраивается на глазах (а некоторое количество прекрасных стихотворений – уже вот, перед нами). И вот тут поэт и повернул к тому минимализму, о котором мы говорили. Все взятое извне оказалось, по существу, отвергнуто. Получив власть над словом, поэт стал искать собственный способ порождения и выстраивания пространственно-временных, зрительных, слуховых, музыкально-телесных континуумов. Что, собственно говоря, и является, и может являться единственно новым.
По самому большому счету, в поэзии есть только одно разделение – по степени укорененности в языке. Это совершенно внеоценочная вещь: есть поэты, и большие, великие, для которых язык – орудие управления миром (как – из тех петербургских поэтов старшего поколения, на которых Булатовский может оглядываться – Елена Шварц или Сергей Стратановский). А есть авторы, для которых язык – средство порождения мира. Таков Бродский, но все-таки и он не лишен рудиментов исповедальности (и именно потому смог стать главным поэтом эпохи, умевшей любить человеческое); таков Олег Юрьев, но и для него не менее важен до- и бессловесный зрительный и тактильный опыт, как был он важен для Мандельштама; таковы Михаил Айзенберг и Александр Беляков, но и для них движение интонации едва ли не важней «слова как такового». Булатовский же – по существу! – именно что поэт «слова как такового», по степени радикальности в этом смысле сравнимый с Хлебниковым. Сбивает с толку то, что он совсем не «авангарден» по форме, что Хлебников у него сросся с безумным неоклассиком Комаровским. Новая реальность растет у него не из зауми, но из речи-о речи-о речи:
Отяжелеет кузнечик,
И миндаль расцветёт.
Будет ли тебе словечек
Жалко? Вот-вот.
Или одних словечек
Тебе и будет жаль,
Когда расцветёт кузнечик,
Отяжелеет миндаль?
Эта речь-о речи-о речи – тоже воронка, но уже не мелодическая, а семантическая, в которую входит весь этот мир (в данном случае – библейская цитата, сведенная к чистому словесному звучанию), чтобы выйти из нее другим. Это – книга «Карантин» (2006).
Дальше началось воплощение этого нового мира, разрастание реальности по ту сторону воронки, новых словесных пространств. Можно сказать, что этот процесс – иногда шедший на посторонний взгляд непросто, ибо очертания тамошних вещей казались отсюда причудливы – мы видим в книге «Стихи на время» (2009). Последний и вершинный цикл ее – «Маленький сад», вошел в расширенном виде и в «Читая темноту».
3
Собственно, с него и начинается новый Булатовский, по-новому полнозвучный, сумевший обогатить когда-то от природы данный голос (а какой, мы не сказали: мальчишеский, нежно-беспечный, насмешливый) сильным взрослым дыханием, больше не боящийся вещей (потому что это – его вещи, в его мире рожденные), а потому избавившийся от той витиеватой скованности речи, которая все же была в «Полуострове».
Немец обезьянку выдумал,
говорящую с тобой,
в голове сенильной выдул
шарик синий, голубой.
Пусть повертится, поверится,
пощекочет вещество,
отразится в луже сердца
и напьется из него,
замутится и затянется
углекислой пеленой,
оборвется с нитки танца,
красной ниточки двойной…
Дальше – больше. Голос оказывается способен на быстрое взволнованное напряжение («Охота»), на почти профетический экстаз («Бельмо»). Все же слово «быстрое» здесь очень важно. Автор предисловия, поэт Василий Бородин очень проницательно пишет о важной особенности эволюции Булатовского: ускорении дыхания и зрения (а не замедлении, как обычно бывает).
Вырвавшееся из кокона, вышедшее из воронки дыхание летит сквозь вещи этого нового мира, задевая и оживляя (или


