Кошмар: литература и жизнь (СИ) - Хапаева Дина Рафаиловна


Кошмар: литература и жизнь (СИ) читать книгу онлайн
Что такое кошмар? Почему кошмары заполонили романы, фильмы, компьютерные игры, а переживание кошмара стало массовой потребностью в современной культуре? Психология, культурология, литературоведение не дают ответов на эти вопросы, поскольку кошмар никогда не рассматривался учеными как предмет, достойный серьезного внимания. Однако для авторов «романа ментальных состояний» кошмар был смыслом творчества. Н. Гоголь и Ч. Метьюрин, Ф. Достоевский и Т. Манн, Г. Лавкрафт и В. Пелевин ставили смелые опыты над своими героями и читателями, чтобы запечатлеть кошмар в своих произведениях. В книге Дины Хапаевой впервые предпринимается попытка прочесть эти тексты как исследования о природе кошмара и восстановить мозаику совпадений, благодаря которым литературный эксперимент превратился в нашу повседневность.
Мы читаем в «Двойнике» описание особого кошмара — полубреда-полусна:
Всю ночь провел он в каком-то полусне, полубдении, переворачиваясь со стороны на сторону, с боку на бок, охая, кряхтя, на минуту засыпая, через минуту опять просыпаясь, все это сопровождалось какой-то странной тоской, неясными воспоминаниями, безобразными видениями, — одним словом, всем, что только можно найти неприятного… [344]
Кошмар в полусне — еще более мучительный, чем полноценный кошмар, — от незавершенности состояния, от неясного и неотвязного за-говора (а не только от видений), от тревоги пребывания в пограничном состоянии между словом и тем, что лежит за его пределами, — позволяет нам увидеть и понять границу, у которой бьется слово и которую оно не в силах преступить и, вероятно, не должно преступать. Полубред, пытка «беспамятством слова», неспособностью забыться, когда герой ворочается в постели, а в голове у него вертятся бессмысленные обрывки фраз, обломки слов.
В «Двойнике» вопрос о границе кошмара и реальности, о границе реального-ирреального переносится в плоскость неотступного сомнения и психологического конфликта. В этом смысле для Достоевского не так важно, видит Голядкин этот кошмар наяву или во сне, во сне или наяву происходит действие: текст оставляет возможность обоих толкований.
Теперь можно вернуться к вопросу, которым мы задались в начале этой главы: почему «Двойник» производит на читателя столь завораживающее впечатление? Действительно, из повествования невозможно вырваться, а при попытке его анализировать появляется необоримое желание воспроизводить этот текст и продолжать кружиться в его водовороте. Чтение этого «нагромождения повторов» чарует потому, что перед нами возникает внутренний процесс — совокупность ощущений, в которых смешаны реакции на ирреальные события литературной реальности и достоверные фантазии кошмара. Достоевский явно жертвует всем ради того, чтобы передать со всей возможной точностью, воспроизвести последовательно и психологически достоверно не мыслительный логический процесс, не анамнез психической болезни, не сюжет «правдивейшей истории», а полный цикл перерождения слова в кошмар, невыразимость ужаса словами. Исследование этого внутреннего процесса самоценно для писателя:
А между тем какое-то новое ощущение отозвалось во всем существе господина Голядкина: тоска не тоска, страх не страх… лихорадочный трепет пробежал по жилам его. (…) но от странного чувства, странной темной тоски своей все еще не мог оттолкнуть от себя (…) [345]
Или:
Так-то выражался восторг господина Голядкина, а между тем что-то все еще щекотало у него в голове, тоска не тоска, — а порой так сердце насасывало, что господин Голядкин не знал, чем утешить себя [346].
Бормотанье Голядкина воспроизводит «навязчивый как кошмар» чувственный опыт, с которым знаком каждый. Воссоздавая его, Достоевский описывает порог, за которым эмоция уже не может воплотиться в слово.
«Двойник» — это полемика о сути кошмара. В «Двойнике» герой пытается осмыслить кошмар и сопротивляться ему, критически отнестись к своему состоянию. Тогда как герои Гоголя озадачены лишь одним вопросом: не сон ли это? Герой, автор и читатели вынуждены одновременно и осмыслять это трудное ментальное состояние, и ставить его под сомнение, сопереживать его и критически наблюдать.
В «Двойнике», истории подлеца, ничто не заставляет нас — если мы не одержимы классовой солидарностью с маленьким человеком — принимать эмоции героя за свои собственные и из чувства личной симпатии, лояльности, как это часто случается при чтении художественного произведения, самоидентифицироваться с героем. Автор сразу предъявляет нам это противоречие, чтобы помешать некритично «сопереживать» герою, создавая почву для отстраненного наблюдения. Это — скорее сговор с читателем, чем тайное манипулирование им, к которому стремился Гоголь. Участие читателя в этом диалоге, призыв к читателю проверить подлинность описываемого своими собственными чувствами — такова была авторская задача, которую ставил перед собой Достоевский. Можно сказать, что в этом состоял его особый писательский метод.
Достоевский отказывается от эксплуатации привычного стремления читателя увидеть себя идеальным героем. Он привораживает читателя другим. Нам не оторваться от внутреннего бормотанья Голядкина потому, что в нем заключено нечто не только предельно знакомое нам, но и крайне значимое. Узнавание нашего собственного неясного и неосмысленного опыта в литературном произведении, а вовсе не обогащение новым знанием об особенностях раздвоения личности придает ему столь удивительную власть над читателем, хотя в поэме с точки зрения литературной интриги, по сути дела, ничего не происходит. Мы не просто сопереживаем душевным терзаниям героя — мы, незаметно для себя, повторяем и воспроизводим его состояния, его реакции, как бы «пробуем» их, невольно примеряем их на себя. Именно поэтому читатели во главе с «неистовым Виссарионом» бранились, бранятся и будут бранится, но все по-прежнему «читают и перечитывают» «Двойника».
Цель Достоевского — нащупать исток кошмара, который противостоит слову, слагается из эмоций, настигающих и мучающих бодрствующее сознание. Чтобы автор и читатель могли наблюдать этот процесс, герой-подлец должен пройти через все стадии пытки кошмаром. Подопытный герой превращается в место, сквозь которое преломляются литературная реальность и кошмар.
«Двойник» обнажает порог, у которого бьется «беспамятное» слово, захваченное кошмаром. Необходимым орудием, позволяющим сделать это, становится полный арсенал гипнотики, который Достоевский использует в «Двойнике», — погоня и бегство, провидения и внезапные забвения, провалы во времени и разрывы причинно-следственных связей, кружения героя и кружения текста, дежавю и повторы, зеркала, в которых отражается двойник, смешивая кошмар и литературную реальность, полностью стирая грани между ними. Ибо Достоевский понимает, что никакими словами — ни прямой речью героя, ни авторским словом — нельзя выразить и передать то, что человек переживает в кошмаре, что для этого требуются особые художественные приемы. Воспроизведение элементов подлинного кошмара — с гоголевскими пробуждениями, мороком между сном и литературной реальностью, с кошмаром погони и бегства — не является самоцелью, как у Гоголя или Пелевина. Гипнотика кошмара служит не для того, чтобы заставить читателя под видом чтения художественного произведения пережить кошмар наяву. Она позволяет раскрыться главному в поэме: невыразимости кошмара в слове.
Задача, которую Достоевский поставил перед собой в «Двойнике», поистине беспрецедентна: передать средствами литературы невербальный опыт, отобразить эмоцию до ее выражения в языке.
Ф.М. Достоевский. «Хозяйка» и «Господин Прохарчин»
Среди кузнечиков беспамятствует слово. О. Мандельштам
Обоснованность такой интерпретации творчества Достоевского подтверждается его последующими работами. Непосредственно вслед за «Двойником» появляются еще две вещи: «Господин Прохарчин», написанный весной 1846 г. и опубликованный в октябре 1846 г., и «Хозяйка», написанная осенью 1846 г. и опубликованная в октябре и декабре 1847 г. Все эти произведения неразрывно связанны друг с другом единством замысла — они продолжают исследование невыразимой внеязыковой природы кошмара, начатой в «Двойнике» [347].
На это можно было бы возразить, что впоследствии проза Достоевского сильно изменится, что в его более поздних произведениях кошмар перестанет быть главной темой и что хотя кошмары навсегда останутся предметом его неусыпного внимания, его герои разговорятся и из охваченных немотой сновидцев превратятся в обуреваемых страстями людей.
Вполне возможно, что на такой эволюции замыслов жившего литературным трудом писателя сказались воля издателей, необходимость считаться со вкусами публики, а также слепота критики — ведь поначалу Достоевский считал, что Голядкин ему «удался донельзя» [348], а затем переменил свою опенку. Как знать, если бы кружок Белинского не подверг Достоевского травле, если бы критика Анненкова не была столь грубой и несправедливой, может быть, «психологический роман» родился бы на полстолетья раньше? [349]