Игроки и игралища - Валерий Игоревич Шубинский
Самый знаменитый текст, вдохновленный личностью Чудакова, – «На смерть друга» Бродского (1973):
Имяреку, тебе, потому что не станет за труд
из-под камня тебя раздобыть – от меня, анонима…
Бродский, пожалуй, был единственным, кто никогда не смотрел на «слововержца, лжеца, исторгателя мелкой слезы» со смесью страха и зависти – и потому не поддался соблазну посмотреть на него, проигравшего, сверху вниз. Хотя дружба поэтов продолжалась, по существу, один вечер в 1960 году. Тем не менее и его стихи способствовали «объективации» Чудакова, превращению его из художника, то есть создателя эпохи – в ее примету.
Впрочем, «имярек» (по ошибке отпетый, а на самом деле переживший Бродского на год) в глазах большинства читателей долгое время был именно «анонимом». О том, кому посвящено стихотворение, только гадали…
* * *
В самом деле, что из стихов самого Чудакова осталось в памяти следующих поколений? Разве что помянутая Бродским «лучшая из од на паденье А. С. в кружева и к ногам Гончаровой»:
Пушкина играли на рояле
Пушкина убили на дуэли
Попросив тарелочку морошки
Он скончался возле книжной полки
В ледяной земле из мёрзлых комьев
Похоронен Пушкин незабвенный
Нас ведь тоже с пулями знакомят
Вешаемся мы вскрываем вены
Пожалуй, даже из запретившего себя Станислава Красовицкого все-таки твердо помнится «Шведский тупик», «Белоснежный сад» и еще кое-что. А из Чудакова…
Между тем еще неизвестно, чьи именно тексты в первую очередь обеспечат место московской поэтической школы конца 1950-х (еще до появления в Ленинграде Бродского и Аронзона) в истории российской словесности.
Я, разумеется, говорю о неофициальной поэзии. О тех, кто блистал не в Лужниках, а в дружеских компаниях, в лучшем случае – на уличных чтениях у памятника Маяковскому. Я не буду перечислять имена. Но, может быть, по справедливости имя Чудакова должно этот перечень открывать.
Потому что… Ну, процитируем на вскидку:
Спорная добыча полководца
смерть моя и первая любовь
консульства, нейтральные посольства
легкий город атомных штабов
продайте родителя убейте руководителя
абонементные книжечки приобретайте у водителя
Или вот это:
Этот бред называемый миром
Рукотворный делирий и сон
Энтомологом Вили Шекспиром
На аршин от земли вознесен
Я люблю театральную складку
Ваших масок хитиновых лиц
Потирание лапки о лапку
Суету перед кладкой яиц…
Эти стихи имеют мало общего с шестидесятническим антропологическим проектом в общепринятом понимании. Стихи человека с отличным слухом, с настоящей властью над словом – и при этом бесстыдного в своей уязвимости… и азартного, весело-злого в своем пораженчестве. Пораженчестве – в поколении, искренне рассчитывавшем на победу.
Поднимаешь бокал и еще пошалишь
Пусть другого за стенкой приканчивают
Я теперь понимаю, что чувствует мышь
Когда воздух из банки выкачивают…
…Мало воздуха в банке: включили насос
На зверьке поднимается шкура
Лаборантка в блокнот записала вопрос
Молодая здоровая дура
На что это похоже? На что опирается?
Можно вспоминать обэриутов (а кто в Москве в 1950-е знал обэриутов, разве что Заболоцкого, который тут ни при чем? – и в 1960-е мало знали), Георгия Иванова, Одарченко (и их не знали). Ходасевича – могли знать (Чудаков мог, он был очень образованный юноша). Но не в этом ведь дело, не в этом…
Или – в этом? В этом в том числе?
Вот важная цитата:
Мы с ним спорили: вот он дает мне какие-то стихи, а я говорю: «Это еще не стихи, это только обломок, схваченный, но не имеющий пока ценности образ». – Нет! Это огонь! Мы даже переписывались на эту тему. Я потом отдал эту переписку и другие бумаги Михайлову. Меня тоже его поэзия интересовала, я собирал отдельные листки. Например, он писал некие одностроки, то есть совсем уже обрывки поэзии. Он считал, что поэзия распалась и писать можно только одностроки (П. Палиевский).
Это ведь честный «лианозовский», если угодно, взгляд на поэзию: она распалась и «писать можно только…» – а уж в определениях этого «только» были частные расхождения.
Но нетрудно почувствовать, что Чудаков в конечном итоге пошел по другому пути – исходящему из возможности прямого наследования большой традиции помимо советских имитаций. Тому же Ходасевичу, тому же Иванову – нет, все-таки скорее Иванову, с его музыкальной неточностью, чем Ходасевичу. И Мандельштаму, которого он называл своим любимым поэтом, хотя непосредственно он на чудаковскую поэтику влиял мало. (Вообще это интересно у Чудакова: ориентация во многом на тех поэтов Серебряного века, которых сколько-нибудь широкий читатель открыл лет через двадцать-тридцать. В том числе по причине их «антиромантичности».)
Если Бродский начиная с 1960 года принципиально уходит от «шумов эпохи», то у Чудакова они присутствуют – но смысл их искажается, выворачивается наизнанку, а в лучших (редких) случаях и приобретает лирический объем:
Смертельные гены прогресса
Трепещут в тебе и во мне
Казалось бы, тут уж густейшее шестидесятничество – и ген тебе, и прогресс (язык наших родителей, сверстников поэта Чудакова), но эти две строчки – действительно трепещут. Почему? Может быть, потому же, почему «город атомных штабов» – легкий? В неожиданности эпитетов? В принципиальной внеоценочности?
Констелляция (очень сложная, парадоксальная) мыслительно-языкового опыта советских «инженеров» в чуждую им традицию модернизма – заслуга Бродского. Ему помогли (помимо огромного таланта, конечно) некоторые свойства личности. Чувство пространства и масштаба, амбиции, бесконечная вера в себя, позволившая с презрением отнестись к соблазнам советской самореализации. Он тоже, если на то пошло, рассчитывал на победу – только другую. И он-то как раз победил.
А его (ну да, скажем так) другу Чудакову – что помогло? И что помешало? Что в конечном итоге не дало ему осуществиться до конца?
Злость (ведь в вышепроцитированных стихах все дело – главным образом в интонации)? Нет, что-то еще. «Злые поэты» в поколении были. Глеб Горбовский, скажем. Но при всех достоинствах его ранних стихов там и в помине нет такого воздуха, как в лучших строфах Чудакова. За которыми, увы – мало что последовало.
Приходится говорить о человеке. Ярком, как напалм.
* * *
Я, Сергей Иванович Чудаков, русский, родился 31 мая 1937 года в Москве. Три года спустя отец мой уехал на Колыму, где состоит до сих пор партийным работником. Осенью сорок первого


