Алексей Чагин - Пути и лица. О русской литературе XX века
Подобных стихотворений у Мандельштама немало, об этом немало уже и написано [122]. Упоминаю об этом лишь потому, что именно здесь, в обращении к этим образам нередко шел у Мандельштама внутренний диалог с Ходасевичем. Действительно, если у Ходасевича — «мир, горящий звездной славой», то у Мандельштама — «твердь кишит червями»; если у автора «Звезд» — «лазурь прозрачная», то у автора «Камня» — «Небо, как палица, грозное, земля, словно плешина, рыжая…»
Именно на этом пути творчества, обновляя один из традиционных своих образов, Мандельштам нашел неожиданное и прекрасное продолжение «сюжета» двух Орфеев. «Сюжет» этот, напомню, оборвался после того, как, создав близкие друг другу образы отказавшихся от своего служения Орфеев, оба поэта с 1925 года замолчали. Ходасевич так и не вернулся к поэзии. А Мандельштам в 1931 г. пишет стихотворный отрывок:
Я больше не ребенок!Ты, могила,Не смей учить горбатого — молчи!Я говорю за всех с такою силой.Чтоб нёбо стало небом, чтобы губыПотрескались, как розовая глина.
Теперь, после пятилетнего перерыва, когда весь тон и строй поэзии Мандельштама меняются, когда в стих приходит ясность, а в образы — свобода отчаяния, он далек уже от желания вырваться «из горящих… рядов», он говорит о могуществе поэтического слова. Интересное совпадение: отрывок этот написан тем же размером, что и отрывок Ходасевича «Великая вокруг меня пустыня…». Но если у Ходасевича согбенный постник отстраняется от мира, создает себе свой крохотный мирок, очерченный неверным светом лампы, — то у Мандельштама фигура лирического героя — поэта вырастает, заполняя собою все пространство воссоздаваемого мира, сливаясь с этим миром, уравнивая себя с ним. И обратим внимание на новый поворот в значении образа неба в этом отрывке. Зная, какой страшный смысл традиционно несет в себе этот образ в поэзии Мандельштама, понимаешь, что отождествление неба и нёба поэта подчеркивает мысль о грозном всесилии его слова.
Эта мощь поэтического голоса дала о себе знать десятилетие спустя после создания стихотворения «Я по лесенке приставной…». И хотя дистанция очевидна — и в содержательной стороне образа, и в художественной его структуре, — но несомненна и значительность того пути, который был пройден поэтом в 1920-е годы и без которого не было бы открытий 1930-х годов. Годы создания «Я по лесенке…», «Концерта на вокзале», «Век», других стихотворений — это было время переломное, перелом этот прошел по жизням и по душам людей, и поэтические голоса тогда тоже ломались, обретая новые ноты. Именно поэтому так интересно и важно, обращаясь к проблеме двух потоков литературы, выяснить, какими путями пошла наша литература (в данном случае — поэзия) в это время смены эпох, какие духовные открытия она сделала, какие черты художественного обновления она нашла — и в России, и в зарубежье. Ведь и «Европейская ночь» Ходасевича, и мандельштамовский цикл 1921-1925 годов, при всей их отдаленности друг от друга, при всем своеобразии каждого из этих поэтических явлений, — в чем-то очень важном, несомненно, родственны друг другу. И прежде всего — в остром чувстве дисгармонии, поселившейся в этом мире, заставляющей Ходасевича писать о «железном скрежете какофонических миров», а Мандельштама — о тверди, кишащей червями. Конечно, пути воплощения этого чувства дисгармонии у двух поэтов были разными — и дело не только в их эстетической позиции, но и в их судьбах, в том, какой из двух путей русской поэзии представлял каждый из них. Да, Ходасевич всегда был сторонником классического стиха, — но в эмиграции эта позиция обрела нравственные параметры, воплощая верность национальной культурной традиции. Поэзия Мандельштама — и в эти годы — не в меньшей степени была погружена в традицию, в ней живет опыт Лермонтова, Державина — достаточно вспомнить «Концерт на вокзале», «Грифельную оду». В одном только внимательно прочитанном здесь стихотворении — «Я по лесенке приставной…» открываются два значительных тютчевских мотива. Открывается здесь и другое: акмеизм Мандельштама был весьма условен, он органично воспринял уроки символизма, сказавшиеся в метафоризме его поэзии (что, кстати, отмечал и Ходасевич) [123], в ассоциативности образов. В поисках новых поэтических путей Мандельштам пришел к большему разнообразию метрики, к большей простоте лексики [124]. При этом, воссоздавая усложнившуюся эпоху с ее трагизмом и грозным величием, он идет на решительное усложнение поэтического образа, на обновление самой его природы, не останавливаясь перед затемнением смысла образа. В этом, правда, сказывалось и желание защитить свое творчество от давления извне — вот «подробность» литературного процесса, которой не было у поэтов зарубежья. В ряде произведений цикла 1921-1925 годов («Грифельная ода», «Нашедший подкову», последняя строфа стихотворения «Я по лесенке приставной…») Мандельштам решительно покидает пределы «петербургской поэтики», приближаясь к опыту авангарда.
На этом пути усложнения поэзии, движения ее к творческим позициям авангарда Мандельштам был не одинок. Среди значительных поэтов, близких ему, примерно в том же направлении — начиная с 1916-1917 годов — вел свой поиск М.Кузмин. Чувство дисгармонии мира все явственнее проникает в его произведения, деформируя саму плоть стиха, взбаламучивая «прекрасную ясность» поэтики, ломая привычные ритмы, синтаксис строки, нагромождая вереницу трудно расшифровываемых образов. Уже здесь поиск М.Кузмина был явно устремлен к опыту русских футуристов — это очевидно, например, во «Враждебном море» (1917), не случайно посвященном В.Маяковскому. Здесь трудно узнать прежнего М.Кузмина; чувство трагизма бытия рождает в произведении вал яростных, страшных образов, смысл которых часто оказывается затемнен, напоминая о футуристической зауми:
Чей мертвящий, помертвелый ликв косматых горбах из плоской вздыбившихся сединывижу?Горгона, Горгона, смерти дева,ты движенья на дне бесцельного вод жива!Посинелый языкиз пустой глубины лижет, лижет(всплески — трепет, топот плеч утопленников!),лижет слована столбах опрокинутого, потонувшего,почти уже безымянного трона.
Порою движение к опыту зауми оказывалось у М.Кузмина и более откровенным, проникая в область словотворчества и звукописи, – как это было, например, в стихотворениях 1917 года «Страстной пяток» и «Лейный Лемур», которые сам поэт окрестил «хлебниковщиной». Вот начало первого из них:
Плачует Дева, Распента зря…Крвава заряЧует:Земнотряси гробы зияют зимны.Лепечут лепетно гимныВ сияньи могильных лысин.
В двух последних сборниках М.Кузмина — «Параболы» (1921-1922) и «Форель разбивает лед» (1925-1928) — новые черты его поэзии дают знать о себе в усложненности, многомерности поэтических образов, в скрытых порою от читателя глубинных, ассоциативных связях между ними [125]. Его движение к авангарду было вполне явственным уже в начале 1920-х годов, когда он, возражавший против «непогрешимости … всяких цехов и студий» [126], создает новый цех, возглавив группу эмоционалистов и став автором ее манифеста (вышедшего в 1923 г., хотя группа существовала практически с 1921 г.), где прямо провозглашалась экспрессионистическая природа творчества эмоционалистов [127]. Достаточно выразителен и круг литературного общения М.Кузмина в те годы — не случайно среди его знакомых появляются А.Введенский и Д.Хармс (вспомним отмеченную уже исследователями преемственную связь, идущую от прозаических вещей М.Кузмина — «Печка в бане» и «Пять разговоров и один случай» — к хармсовской прозе 1930-х годов [128]).
Возвращаясь же к поэзии зарубежья, где взаимодействие традиции и авангарда шло, прежде всего (как доминирующая тенденция), под знаком приверженности традиции, замечу, что очевидным «исключением из правила» была, конечно, М.Цветаева, чья поэзия 1920-х годов явно выламывалась из этой тенденции. Это тогда же заметил Ходасевич, указавший (в рецензии на сказку «Молодец», 1925 г.) на особую роль «заумной» стихии у Цветаевой [129]. Эта же тяга к усложнению средств поэтического выражения, внимание к опыту авангарда заметны во многих произведениях Цветаевой 1920-х годов — скажем, в «Крысолове» (1925), где в уста Флейты не случайно вложена мысль — основная для футуристов-заумниково верховенстве звука над смыслом:
«Словарю — / Смыслов нищему корчмарю, / Делу рук — / Кто поверит, когда есть звук: / Царь и жрец». Не случайно и записанное Цветаевой в 1925 году размышление о зашифрованности стиха и о роли бессознательного в искусстве, сближающее ее творческую позицию с позицией Мандельштама и Кузмина в те же годы и с устремлениями русского и европейского авангарда 1920-х годов (прежде всего, сюрреализма): «Есть вещи, которые можно только во сне. Те же — в стихах. Некая зашифрованность сна и стиха, вернее: обнаженность сна – зашифрованность стиха. Что-то от семи покрывал, внезапно сорванных. Под седьмым покрывалом — ничего: Ничто: воздух: Психея. Будемте же любить седьмое покрывало: “искусство”» [130].
Откройте для себя мир чтения на siteknig.com - месте, где каждая книга оживает прямо в браузере. Здесь вас уже ждёт произведение Алексей Чагин - Пути и лица. О русской литературе XX века, относящееся к жанру Культурология. Никаких регистраций, никаких преград - только вы и история, доступная в полном формате. Наш литературный портал создан для тех, кто любит комфорт: хотите читать с телефона - пожалуйста; предпочитаете ноутбук - идеально! Все книги открываются моментально и представлены полностью, без сокращений и скрытых страниц. Каталог жанров поможет вам быстро найти что-то по настроению: увлекательный роман, динамичное фэнтези, глубокую классику или лёгкое чтение перед сном. Мы ежедневно расширяем библиотеку, добавляя новые произведения, чтобы вам всегда было что открыть "на потом". Сегодня на siteknig.com доступно более 200000 книг - и каждая готова стать вашей новой любимой. Просто выбирайте, открывайте и наслаждайтесь чтением там, где вам удобно.

