Цезарь и Христос - Уильям Джеймс Дюрант

Цезарь и Христос читать книгу онлайн
Этим томом мы начинаем издание на русском языке грандиозного 11-томного труда «История цивилизации», принадлежащего перу всемирно известного американского философа. Метод синтетической истории позволил Вилу Дюранту во всех проявлениях показать величайшую драму восхождения Рима к величию его падения. Завершилась эпоха Цезаря, и началась эпоха Христа.
(Здесь и далее перевод Лукреция принадлежит Ф.А. Петровскому)
Единственной биографией Тита Лукреция Кара остается его поэма. Она гордо хранит молчание о своем авторе. За ее пределами, если не считать немногих аллюзий, римская литература также удивительным образом ничего не сообщает нам об одном из своих величайших представителей. Предание относит его рождение к 99-му или 95 г. до н. э., его смерть — к 55-му или 51 г. до н. э. Он был свидетелем пятидесяти лет римской революции: Союзнической войны, резни, учиненной Марием, и проскрипций, организованных Суллой, заговора Каталины и консулата Цезаря. Аристократия, к которой, вероятно, он принадлежал, переживала очевидный упадок. Мир, в котором он существовал, расседался в хаос, в котором ничья жизнь и ничье положение не были в безопасности. В его поэме отразилось стремление к физическому и душевному покою.
Лукреций пытался укрыться в мире природы, философии и поэзии. Возможно, за его плечами был и любовный опыт; вряд ли этот опыт был удачен, потому что он отзывается о женщинах непочтительно, порицает соблазн красоты и советует испытывающим любовный зуд юношам умиротворять свою плоть, не особенно заботясь о выборе предмета своей страсти{303}. В лесах и полях, в растениях и животных, в горе, реке и море он находит такое наслаждение, с каким может состязаться лишь его страсть к философии. Он был столь же впечатлителен, как Вордсворт, столь же чувствителен, как Китс, и так же, как Шелли, находил глубокую метафизику в морской гальке или древесном листе. Ни прелести природы, ни ее ужасы — ничто не оставило его равнодушным. Его занимали формы и звуки, запахи и вкус вещей; он чувствовал молчание тайных звериных убежищ, тихое падение ночи, ленивое пробуждение дня. Все, относящееся к природе, было для него чудом: терпеливое течение вод, испускание ростков из посеянного семени, бесконечные перемены неба, несокрушимость и невозмутимость звезд. Он наблюдал за животными с любопытством и симпатией, любил в них грациозность и силу, чувствовал их страдания и восхищался их безмолвной философичностью. Ни один из поэтов, живших до него, не передавал величия мира в картинах, столь же многообразных и полных подробностями, не показывал столь внушительно его целокупной мощи. Через его поэму природе наконец удалось воцариться в твердыне литературы, и она вознаградила поэта такой силой и такой способностью к изображению, в которых он уступает лишь Гомеру и Шекспиру.
Столь отзывчивый дух не мог в юности не откликнуться на зов религии с ее тайнами и великолепием. Но старинная вера, которая некогда стояла на страже семейного порядка и социального строя, уже перестала владеть умами образованных римских классов. Цезарь снисходительно улыбался, когда ему приходилось разыгрывать роль главного понтифика (pontifex maximus), и пиры жрецов становились праздниками записных эпикурейцев. Незначительное меньшинство народа в открытую исповедовало атеизм; время от времени некие римские Алкивиады по ночам повреждали статуи богов{304}. Не находя в официальных обрядах ни вдохновения, ни утешения, многие представители низших классов толпились у залитых кровью святынь фригийской Великой Матери, или каппадокийской богини Ма, или каких-нибудь восточных божеств, которых приносили с собой в Италию солдаты или пленники. Под влиянием греческих и азиатских культов старинная римская идея об «Орке» как о подземной обители всех без разбора умерших развилась в представление об Аде в буквальном смысле слова; его представляли как «Тартар» или «Ахеронт», где все, кроме немногих посвященных, претерпевают неизбывные муки{305}. Солнце и луна также считались божествами, и каждое затмение наполняло страхом стоящие на отшибе деревни и перенаселенные доходные дома. Халдейские предсказатели судьбы и астрологи в огромных количествах наводнили Италию, составляя гороскопы для бедняков и миллионеров, указывая, где скрыты сокровища и что произойдет в будущем, толкуя знамения и сны с предусмотрительной двусмысленностью и весьма доходным пустословием. Каждое необычное природное явление дотошно исследовалось как предупреждение, посылаемое богом. Именно эти бесчисленные суеверия, обрядоверие и притворство и были тем, что Лукреций называл религией.
Неудивительно, что он восстал против этого и напал на такую религию со всем пылом религиозного реформатора. По горечи его разочарования мы можем судить о глубине его юношеского пиетета и страдании, которое было этим разочарованием вызвано. В поисках другой веры он прошел и через скептицизм Энния, и через восторженность великой поэмой, в которой Эмпедокл излагал свои взгляды на эволюцию и конфликт противоположностей. Когда он открыл для себя писания Эпикура, ему показалось, что он нашел ответы на свои вопросы. Эта странная смесь материализма и свободной воли, блаженных богов и безбожного мира привлекла его как ответ свободного человека сомнениям и страхам. Веяние освобождения от сверхъестественных ужасов, представлялось ему, исходит из Эпикурова Сада, открывая всеохватность закономерностей, самоуправляющуюся независимость природы, естественность и простительность смерти. Лукреций решился извлечь эту философию из непритязательной прозы, в которую облек ее Эпикур, переплавить ее в поэтическую форму и преподнести своему поколению как путь, истину и жизнь. Он чувствовал в себе редкую и двойную мощь — объективное восприятие ученого и субъективную эмоциональность поэта: во всем мирострое он созерцал возвышенность, а в его частях красоту, которые водушевляли его и делали правомерным будущий синтез философии и поэзии. Его великая цель пробудила в нем все его способности, возвысила до беспримерных вершин разума и оставила его еще до того, как была достигнута, без сил и, может быть, безумным. Но его «долгие и приятные усилия» даровали ему всепоглощающее счастье, и он излил в своей поэме всю преданность глубоко религиозной души.
Он избрал для своего труда скорее философское, чем поэтическое название De rerum natura, «О природе вещей», — простой перевод греческого словосочетания, которым досократики пользовались как общим заглавием своих трактатов, — Περι φυσεωσ «О природе». Он посвятил его сыновьям Гая Меммия, претора 58 г. до н. э., как путь от страха к пониманию. В качестве образца он избрал эпическую манеру Эмпедокла и странную, но привлекательную резкость Энниевой речи; их носителем стал гибкий и подвижный гекзаметр. И вот, забыв на мгновение о том, как далеки и равнодушны боги к человеческим делам, он начинает свой эпос с пламенного обращения к Венере, которая, как и Любовь Эмпедокла, понимается здесь как символ творческого желания и путей мира:
Рода Энеева мать, людей и бессмертных услада.
О благая Венера!.. Под небом скользящих созвездий
Жизнью ты наполняешь и все судоносное море,
И плодородные земли; тобой все сущие твари
Жить начинают и свет, родившися, солнечный видят.
Ветры,
