Что такое историческая социология? - Ричард Лахман


Что такое историческая социология? читать книгу онлайн
В этой новаторской книге известный американский исторический социолог Ричард Лахман показывает, какую пользу могут извлечь для себя социологи, обращаясь в своих исследованиях к истории, и какие новые знания мы можем получить, помещая социальные отношения и события в исторический контекст. Автор описывает, как исторические социологи рассматривали истоки капитализма, революций, социальных движений, империй и государств, неравенства, гендера и культуры. Он стремится не столько предложить всестороннюю историю исторической социологии, сколько познакомить читателя с образцовыми работами в рамках этой дисциплины и показать, как историческая социология влияет на наше понимание условий формирования и изменения обществ.
В своем превосходном и кратком обзоре исторической социологии Лахман блестяще показывает, чем же именно она занимается: трансформациями, создавшими мир, в котором мы живем. Лахман предлагает проницательное описание основных областей исследований, в которые исторические социологи внесли наибольший вклад. Эта книга будет полезна тем, кто пытается распространить подходы и вопросы, волнующие историческую социологию, на дисциплину в целом, кто хочет историзировать социологию, чтобы сделать ее более жизненной и обоснованной.
— Энн Шола Орлофф,
Северо-Западный университет
Один из важнейших участников «исторического поворота» в социальных науках конца XX века предлагает увлекательное погружение в дисциплину. Рассматривая образцовые работы в различных областях социологии, Лахман умело освещает различные вопросы, поиском ответов на которые занимается историческая социология. Написанная в яркой и увлекательной манере, книга «Что такое историческая социология?» необходима к прочтению не только для тех, кто интересуется <исторической> социологией.
— Роберто Францози,
Университет Эмори
Восприимчивость ко времени по большому счету отсутствует у Джона Мейера в его теории «мировой культуры». Его работа являет собой удручающий контраст на фоне сложности и чуткости к темпоральным нюансам, отличающих Элиаса, Бахтина и тех современных ученых, которых Адамс с соавторами ставят на первый план. Тем не менее работа Мейера заслуживает упоминания благодаря тому вниманию, которое она привлекла к себе со стороны столь многих социологов (главным образом американских).
Мейер с соавторами (Meyer et al., 1997) выдвигают тезис о том, что существует «мировая культура», которая характеризуется растущим консенсусом и согласованностью в отношении норм, трактующих национальные государства в качестве исключительных легитимных организаций для управления территорией и воплощения национальных интересов. Правительства сообразуются с мировыми культурными нормами, присоединяясь к международным организациям, подписывая друг с другом договоры и создавая национальные институты со все более высоким уровнем изоморфизма. Таким образом, теория Мейера утверждает, что правительства и их граждане все больше начинают разделять веру в мировую культуру, которая обязывает национальные правительства предлагать растущий перечень прав и услуг и на получение благ от которой все больше рассчитывают граждане, притом что сами они признают свои собственные обязательства перед национальным государством, воспринимаемым ими в качестве конституирующего их индивидуальные идентичности. Согласно Мейеру, эти общие убеждения и сообщают государствам их легитимность начиная с XVII века.
На первый взгляд кажется, что Мейер с соавторами занимаются культурно-исторической социологией, схожей с тем, чем занимались Бахтин и Элиас. Мейер пытается отследить происходящее со временем изменение в культурных убеждениях и практиках и показать, как культура направляет и ограничивает убеждения и поступки акторов. Впрочем, на деле оказывается, что работа Мейера весьма разнится с данным представлением. В отличие от Бахтина и Элиаса, он по-настоящему не рассматривает изменение во времени. В той мере, в какой у Мейера с соавторами представлены эмпирические свидетельства, эти свидетельства относятся к XX веку и сосредотачиваются вокруг принятия правительствами практик и форм, заимствованных у наиболее успешных государств. Этот «институциональный изоморфизм», конечно же, играет некую роль в объяснении, почему современные правительства проводят переписи населения, принимают конституции, присоединяются к международным учреждениям, учреждают министерства образования и — по крайней мере до недавнего времени — имеют национальные авиалинии и флаги. Как бы то ни было, его заявление, что общая культура государств позволяет осуществляться «большему проникновению на уровень повседневной жизни» (Meyer et al., 1997, р. 146), не подкрепляется представленными им свидетельствами, которые полностью сводятся к показу общих черт между государственными символами и организационными схемами. В любом случае его свидетельства из XX века не могут быть использованы для заявлений о том, что подданные в предшествующие столетия считали государства легитимными.
Подход Мейера не задумывался для объяснения различий во времени и пространстве или различий между социальными группами. Подобно теории модернизации, теория «мировой культуры» учитывает (и избирательно изучает) данные, измеряющие только скорость, с которой разные государства движутся к общей цели. Таким образом, в теории Мейера культура утрачивает какую-либо контингентность: ее содержание, значение и причинная роль не подлежат изменению посредством действий или конфликтов классов, групп, индивидов или даже стран. Поэтому неудивительно, что Мейер и его последователи не нуждаются в изучении и не пытаются исследовать, как варьируются или изменяются восприятие и практики национализма, гражданства или социальных прав. Мировая культура становится неким идеальным типом, в отличие от придворной культуры Элиаса или карнавальной культуры Бахтина, которые трансформировались в результате трения, порождаемого различиями представлений и практик этих культур в разные времена и в разных географических и социальных пространствах. Элиас и Бахтин, в отличие от Мейера, теоретически и эмпирически открыты к контингентности.
Некий плодотворный способ изучать культурное изменение в мировом масштабе предлагает Паскаль Казанова (Casanova, [1999] 2004; Казанова, 2003). Ее книга служит образцом исторической социологии культуры. Казанова обращается к историкам литературы и литературным критикам, но метод, который она развивает, является по существу социологическим: она показывает, как писатели и их произведения формируются и читаются в глобальной социальной системе, которая настолько выросла, что охватила некогда автономные локальные и национальные литературы. Ее работа является исторической в том смысле, что ее волнует объяснение того, насколько по-разному и с разной скоростью изменяются в географическом пространстве литературные формы, а также прояснение того, как эти различия сказываются на индивидуальных литературных карьерах, национальных литературах и динамике мировой литературной системы.
Казанова исследует, как «писатели должны создать условия для своего “появления”, то есть для литературной известности» (Casanova, [1999] 2004, р. 177; Казанова, 2003, с. 202). Однако они стремятся создать эти условия в мире неравенства, мире, в котором отдельные литературы и языки благодаря относительно долгой истории своего существования имеют возможность претендовать на почетную мантию классицизма. Французская, итальянская и английская литературы были первыми литературами на родных языках, которые успешно оспорили господство латыни, а с ним и господство клерикального образа мышления и выражения.
Казанова показывает, как старейшие литературные традиции способны определять условия, в рамках которых оцениваются новые писатели. Критерии литературной значимости задаются в центрах мировой республики литературы, прежде всего в Париже и Лондоне, чьи переводчики и критики решают, какие периферийные произведения достойны перевода на французский и английский языки, универсальные языки литературы. Непереведенные авторы сталкиваются с невозможностью привлечь внимание за пределами своих родных стран. Например, в Соединенных Штатах Фолкнера фактически не знали и не ценили до тех пор, пока за него как великого литературного новатора не вступился Сартр и не устроил перевод его произведений на французский язык. Вслед за этим он получил Пулитцеровскую и Нобелевскую премии. Внимания парижской критики Набоков удостоился сначала за свои русские произведения, переведенные на французский язык. Гао Синцзянь, первый и пока единственный китайский писатель, удостоившийся Нобелевской премии (в 2000 году), является гражданином Франции и живет в Париже.
Казанова (в истинно французской академической манере) пространно (и убедительно) пишет о том, почему именно Париж, а не Лондон или Нью-Йорк, остается литературной столицей мира, несмотря на упадок французской литературы. Власть критиков и переводчиков Парижа усиливается, по ее мнению, его философами литературы — например, Фуко, Деррида и Лаканом, — даже если их идеи отстаиваются главным образом на факультетах литературы американских университетов. Лондон тоже является центром, но только для писателей из бывших британских колоний, и поэтому там не так уж и много переводной литературы. Нью-Йорк, по ее мнению, это просто-напросто