Сергей Лавров - Лев Гумилев: Судьба и идеи
Не помню уже, где и как я узнал наконец его адрес. И жил Гумилев тогда еще на новостроечной окраине Ленинграда, в «типовом» доме, еще не перебравшись в центр. Но и в центре у него до последних лет жизни была лишь комната в коммуналке, с довольно «сложными» соседями, но хоть старая петербургская комната с высоким потолком, украшенным лепниной, и окнами во двор, а не на шумную улицу.
Встретил меня Лев Николаевич ежом, достаточно ожегшись о провокационные и просто хамские знакомства, «месть врагов и клевету друзей» и прочие прелести нашего коллективного бытия, особенно трогательные для него после четырнадцати лет лагерей. Кажется, я был в обычной своей косоворотке и сапогах и – Наталья Викторовна призналась мне недавно – был принят ими не то за актера, не то за ряженого. Однако знакомство состоялось. А на подозрительность Льва Николаевича, иногда вскипавшую обвинениями в мой адрес, я раз и навсегда запретил себе обижаться, памятуя разницу возраста, учености и те самые лагерные четырнадцать лет, отсиженные им в три приема – до и после войны.
Каюсь, я тоже тогда частично принадлежал еще к племени тех, для кого пить чай с человеком значило не видеть в нем гения. Казалось странновато порою, что этот мало кому известный ученый говорит о Лихачеве как о равном себе. Смутно уже помню первые доклады Льва Николаевича, на которых довелось побывать, доклады и тогда упоительные, с этою дворянскою картавостью речи, с отступлениями, которые, заводя поначалу Бог знает в какие дали, вдруг волшебно выстраивались в стальную цепь доказательной аргументации, с этой его лукавою улыбкою, когда он, напоминая прошлое, произносил: «Когда я был на великих стройках коммунизма», с восхитительными прыжками мысли через две ступени на третью, разом опрокидывавшими башни наукообразных стереотипов... И с тем освобождающим чувством причастности к векам и тысячелетиям человеческой культуры, какое неизменно появлялось всегда после его лекций, в которых воскресали люди, жившие в безмерных далях времен и пространств, а летопись бед и страстей человеческих начинала приобретать смысл и стройность, неведомые доселе.
Не сразу принимались и выучивались новые термины, введенные Гумилевым в науку, дабы освободиться от принятого тогда и по-советски сурово законсервированного набора определений: народность, народ, нация (и за каждым словом сталинское, не подлежащее пересмотру истолкование). А тут – греческое «этнос», собственно народ, но уже без марксистской социальной периодизации! Кстати, и марксизм Лев Николаевич знал отлично, лучше своих оппонентов. Внове был и термин «пассионарность» (страстность). Мы знали Пасионарию Долорес Ибаррури и знали страсть как любовное влечение полов, но как-то не принято было думать о страстности Амундсена, рвущегося к полюсу, страстности Сент-Экзюпери, страстности Александра Македонского и Ганнибала, викингов и конкистадоров... И совсем уж внове было принимать тезис о том, что именно вот эта самая страстность, стремление к иному, большему или новому, способность совершать сверхусилия, ненадобные в монотонном течении обычной жизни, и есть та двигательная сила, которая созидает человеческую историю.
Рискну здесь высказать мысль, быть может и спорную, что замысел теории или хоть толчок к замыслу родился у Льва Николаевича под воздействием стихов горячо и заочно любимого отца, расстрелянного по прямому приказу одного из наших «вождей» еще в те годы, когда мартиролог намеренно уничтожаемых русских талантов только начинался.
Сама теория, по словам Льва Николаевича, родилась у него в пересыльной тюрьме, в Крестах, когда он сидел в пыльной камере, томясь от обывательской толковни сокамерников и следуя за лучом солнца, проникшим сквозь прутья зарешеченного окна. Ну и, конечно, стояла у колыбели нового истолкования человеческой цивилизации глыбистая фигура Вернадского, другого русского гения, капризно пощаженного Сталиным, с его учением о биосферной и, частично, рукотворной оболочке Земли, о громадных зарядах энергии, заключенных в биомассе живого вещества Вселенной.
Что еще помогло Льву Николаевичу? Пожалуй, избранная им сфера истории. У степняков не было связного летописания, и, чтобы добраться до истории степных народов, надо было сперва изучить историю всех сопредельных стран, а кто же не сопределен великому евразийскому степному пути сквозь весь континент от Тихого до Атлантического океана? Короче, требовалось изучить и понять всю историю человечества, а тут уж сам Бог велел открыть, познать и систематизировать странную картину похожестей – и по форме выявления своего, и по срокам – в событиях истории самых разных народов Земли.
Концепция Гумилева прямо и сразу покорила меня возможностью построить наконец на канве пассионарных взрывов и спадов историю культуры, где был не только перечень событий, но и объяснение: почему является то-то и то-то и не является другое и третье. Построить теорию, которая в идеале годилась бы даже и для предсказаний, хотя бы возможностного характера. Поэтому, верно, и знакомство наше не прервалось, а продолжилось, причем Лев Николаевич давал читать мне свои работы, требуя критики. Но какие критические замечания мог я ему дать, воспринимая все написанное им так, как усердный ученик воспринимает произведения любимого профессора! А когда Лев Николаевич взял на себя труд читать мои романы и давать мне советы и консультации бесценного свойства – и не только по истории степных народов, разумеется, но и по философии, богословию, да и просто литературно-критические, заставляя переделывать целые главы, – то и получилось, что я стал постоянным гостем Льва Николаевича, получая от него безмерно больше того, что мог дать ему сам, почему и числю себя теперь среди учеников Л. Н. Гумилева.
Шли годы. Настороженность Гумилева ко мне постепенно проходила. Постепенно он все более раскрывался в своем обычном, домашнем облике, с этим своим соленым лагерным юмором, который в его устах приобретал странно аристократический оттенок, со вспышками гнева и яростного веселья, с блеском глаз и потиранием рук, и тогда въяве виделось, что в этой стареющей плоти заключен вечно молодой и потому вечно творческий дух.
Он уже тогда был толст. Худым, со втянутыми щеками, юношей, я видел его только на редких, в том числе и лагерных, фотографиях. Он уже трудно ходил и, нуждаясь в прогулках, завел собаку золотистой масти, Алтына (алтын по-татарски – золотой), которую очень любил и очень долго и упрямо спасал от естественной собачьей старости, пока пес сам не стал уже проситься умереть. В лице его уже в то время было что-то восточное, татарское. Ликом в старости Лев Николаевич, боготворивший отца, все более походил на мать, Анну Андреевну Ахматову.
Не стану тут вдаваться в непростую сложность семейных отношений великой Анны Ахматовой с ее еще более великим сыном. Порою, как кажется, она ревновала сына к отцу, и сыну доставалась порция обид, предназначенных ушедшему в могилу Николаю Гумилеву. Порою и сын озадачивал мать. Живо представляю царственно откинувшуюся в креслах патрицианскую фигуру Анны Андреевны среди гостей и почитателей, произносящую один из своих афоризмов, к примеру: «Меня занимает претворение французских слов в русской поэтической речи, например „аромат“». И тут Лёвушка подает свой голос: «Но, мама, ведь это совсем не французский! „Арома“ – персидское слово и означает...» Как действительно вытерпеть такого сына!
Скажем тут, что тысячелетний долг и назначение женщины – жертвенная самоотдача. Отсюда и культ Богоматери. Женщина-творец тем самым как бы приобретает «мужское» назначение в обществе, разноствующее с ее древним, исконным долгом полного растворения в супруге и детях, в великом долге продолжения рода человеческого.
Любая женщина, раз взявшаяся за «мужское» дело, рано или поздно испытает на себе это противоречие между жертвенностью и выявлением своего «я». Испытала его и Анна Ахматова.
Ну, и то, о чем тяжело говорить нынче, но о чем тем не менее надобно говорить вновь и вновь: тяжкий, изматывающий страх, лежавший над страною, над каждым из нас, лишающий сил, заставлявший детей отрекаться от схваченных «органами» родителей, а родителей – чуждаться своих репрессированных детей, заставивший Анну Андреевну включить в «Реквием» эти страшные слова: «Ты сын и ужас мой». Ну и, – перемолчим, вспомнив сказанное задолго до нас: «Не судите, да не судимы будете». Тем, молодым, кому не пришлось вставать под «бурные и несмолкающие аплодисменты», тем всего этого попросту не объяснить. Да и понять не дано. К счастью!
Все-таки они, мать и сын, ревнуя, ссорясь, упрекая один другого, – все-таки они любили друг друга. Да и не могли не любить. «Реквием» написан о нем, как и о миллионах других, разделивших ту же судьбу. Кстати, многие переводы с восточных языков, изданные под именем Анны Ахматовой, выполнял ее сын, ибо к прочим своим талантам Лев Николаевич присоединял и талант поэтический, лишь несколько уступавший, по его собственной оценке, талантам матери и отца. Но и – полно об этом! Все это личное, все это прошлое. Все это от суеты жизни, неизбежной, но не долженствующей интересовать нас, когда мы говорим о великом. Не только внешность, но и многие черты характера были во Льве Николаевиче от матери. А от отца...
Откройте для себя мир чтения на siteknig.com - месте, где каждая книга оживает прямо в браузере. Здесь вас уже ждёт произведение Сергей Лавров - Лев Гумилев: Судьба и идеи, относящееся к жанру История. Никаких регистраций, никаких преград - только вы и история, доступная в полном формате. Наш литературный портал создан для тех, кто любит комфорт: хотите читать с телефона - пожалуйста; предпочитаете ноутбук - идеально! Все книги открываются моментально и представлены полностью, без сокращений и скрытых страниц. Каталог жанров поможет вам быстро найти что-то по настроению: увлекательный роман, динамичное фэнтези, глубокую классику или лёгкое чтение перед сном. Мы ежедневно расширяем библиотеку, добавляя новые произведения, чтобы вам всегда было что открыть "на потом". Сегодня на siteknig.com доступно более 200000 книг - и каждая готова стать вашей новой любимой. Просто выбирайте, открывайте и наслаждайтесь чтением там, где вам удобно.

