Если бы Пушкин жил в наше время... - Бенедикт Михайлович Сарнов
Пел он, однако, все это — как и многое другое — от первого лица, то есть как бы — от себя.
Многие ставили это лыко ему в строку; Вот, мол, сам не сидел, а поет от имени сидевших. Сам не воевал, а пост от имени воевавших. Обращаясь к покидавшим родину, уезжавшим в эмиграцию, пел: «Уезжайте, а я останусь, кто-то ж должен, презрев усталость, наших мертвых хранить покой». И, написав это, — сам взял и уехал. Не совсем добровольно, конечно… Но ведь и те, кого он провожал той своей песней, тоже уезжали не совсем добровольно…
Честно говоря, меня все это одно время тоже смущало.
Когда-то, очень давно, в статье, обращенной к молодым поэтам, моим сверстникам в назидание им, я рассказал притчеобразную историю про Гайдара и одного мальчика. Мальчик этот мечтал стать писателем, и Гайдар к этой его мечте отнесся вполне уважительно. Мальчик сказал: «А давайте, Аркадий Петрович, напишем вместе какой-нибудь рассказ!» Гайдар согласился: «Ну что ж, давай». Мальчик написал первую фразу: «Путешественники вышли из города…» и предложил Гайдару продолжить, написать следующую. Гайдар сказал: «Нет, брат, так дело не пойдет. Давай мы с тобой сперва вместе выйдем из города, а уж тогда напишем вторую фразу». И вот пошли они. Жара, пыль, грязь… А город все не кончается. Мальчик выбился из сил. «Аркадий Петрович, — говорит, — я больше не могу. Давайте сядем в автобус». «Но ведь ты же написал, что путешественники вышли из города, — возразил Гайдар. — Вот если бы ты написал, что путешественники выехали из города на автобусе, тогда — другое дело. А так, ничего не поделаешь, придется идти пешком…»
Мысль нехитрая. Но довольно долго она была для меня чем-то вроде символа веры. Я привык исходить из того, что настоящий поэт всей жизнью своей подтверждает строки своих стихов, а стихами утверждает и подтверждает то, чему следует в жизни.
Галича я любил. И его самого, и его песни. Но всем своим обликом он разрушал это мое представление о поэте. Он был пижон. Любил красиво и даже изысканно одеваться, любил хорошо жить, у него была красивая квартира, забитая антикварной мебелью. И при этом он сочинял и пел песни от имени нищих, забитых, измочаленных жизнью, замордованных людей. И песни эти в его устах не звучали фальшиво.
Как я уже сказал, всем своим обликом и всем своим жизненным поведением он разрушал мое представление о том, каким должен быть поэт. Но разрушая, он его утвердил.
Сработал великий закон жизни и искусства: этого человека, вот такого, каким он был, его песенный дар взял за шиворот и властно поволок в ту сторону, где его ждала гибель.
Конечно, на самом деле он не был таким благополучным и преуспевающим человеком, каким казался. Эти песни, которые вылились из его души, неоспоримо свидетельствовали о каком-то глубоком внутреннем разладе. Эта трещина все разрасталась, разрасталась… И вот эта сила дарования, сила правды, неудержимое тяготение к правде, как магнит неудержимо притягивает к Северу стрелку компаса, потащила его за собой, обрекла на противостояние с властью, на исключение из Союза писателей, на отрыв от той среды, к которой он привык, в которой некогда чувствовал себя как рыба в воде. И закончилось это — не могло не кончиться! — его трагической гибелью.
О. Мандельштам заметил однажды:
Мне кажется, смерть художника не следует выключать из цепи его творческих достижений, а рассматривать как последнее, заключительное звено… Она… служит как бы источником этого творчества, его телеологической причиной. Если сорвать покров времени с этой творческой жизни, она будет свободно вытекать из своей причины — смерти, располагаясь вокруг нее, как вокруг своего солнца, и поглощая его свет.
«Скрябин и христианство»
Позже ту же мысль, хотя и не так затейливо, высказала Н.Я. Мандельштам в книге своих воспоминаний, осветив ею трагическую судьбу мужа. «Смерть поэта, — сказала она, — это его последний творческий акт».
Это значит, что смерть поэта, даже если современникам она кажется нелепой случайностью, на самом деле таковой не является.
Трагическая гибель Александра Галича, даже если принять на веру, что она и в самом деле была случайной, на самом деле перечеркнула все мелкое, все наносное, что было в нем. И подчеркнула. Кровавой красной чертой подчеркнула все истинное, подлинное — все то, чем до краев была наполнена — переполнена — его душа.
Вот еще одному не вернуться домой из похода…
Начиная эту статью, и решая, кому в этой плеяде быть первым, кому вторым, кому третьим, я во избежание разного рода ревнивых упреков (у каждого «барда» — свои поклонники), предпочел придерживаться хронологии. Булат в ряду современных «бардов» стал у меня первым, потому что именно с него, с его песен началось триумфальное шествие по стране этого необычного жанра. Вторым — по той же причине — оказался Галич.
Но если бы я взял за основу не хронологический, а какой-нибудь другой принцип — скажем, популярность, — в этом случае первым по праву должен был бы стать Владимир Высоцкий.
В известной статье М.О. Гершензона о пушкинском «Памятнике» есть такое — весьма, надо сказать, меткое — рассуждение:
В «Памятнике» точно различены — 1) подлинная слава — среди людей, понимающих поэзию, а таковы преимущественно поэты:
И славен буду я, доколь в подлунном мире
Жив будет один пиит;
и 2) слава пошлая, среди толпы, смутная слава — известность:
Слух обо мне пройдет по всей Руси великой…
Применительно к Высоцкому можно сказать, что слух о нем как бы заслонил истинную его поэтическую славу — ту, которая осеняет имя поэта, «доколь в подлунном мире жив будет хоть один пиит».
То есть, говоря попросту; массовая популярность заслонила, а может быть, даже и заменила ему признание знатоков, собратьев по музе, по перу.
Однако и этой, истинной славой он тоже обделен не был:
О Володе Высоцком я песню придумать решил:
вот еще одному не вернуться домой из похода.
Говорят, что грешил, что не к сроку свечу затушил…
Как умел, так и жил, а безгрешных не знает природа.
Ненадолго разлука, всего лишь на миг, а потом
отправляться


