Младший сын - Илона Якимова
Коричневая туника, коричневый же наплечник с капюшоном, веревка для опоясывания. Еда, скудная не только по приближению Поста, но и по монастырскому уставу. Всенощная с утреней в половине первого ночи, короткий сон, затем утреня в четыре часа, снова сон, затем побудка с восходом солнца. Не более часа личной молитвы (не будучи искушен, я честно просил у Господа здравия матери, Адаму и Мардж, на большее смирения у меня не хватало), затем капитул с чтением Евангелия, с речью аббата. Аббат был старый, гнусного вида, от него широко смердело чем-то кислым. Он смотрел на меня, как на мясо, привезенное в кухню — и из того я понял, что Босуэлл немало ему заплатил. Затем, после речи, когда аббат замолкал — обвинительная часть, с покаянием согрешивших. Утренняя месса и вновь личная молитва (первое время я ужасно скучал, потому что не знал, о чем просить Господа снова — не талдычить же ему одно и то же круглые сутки?). Потом монастырская месса, работа и трапеза. Привыкшему к кухне Хейлса, мне сводило кишки от боли после тех трапез. Затем снова работа — сейчас, пока сад по весне еще спит, то была расчистка многолетней грязи, скопившейся в разных частях двора. Затем вечерня, ужин, повечерие, отход ко сну — и вот уже один из старших братьев с фонарем в руке обходит все постройки, приемную, хоры, кладовую, трапезную, лазарет, закрывает входные ворота. Я был там не один — еще пятеро мальчишек в возрасте от восьми до шестнадцати ожидали пострига у кармелитов. Деля с ними дормиторий, каждый день я просыпался с надеждой, что сегодня уж точно явится Адам, вмешается, увезет меня отсюда. Но шли дни, Адам не появлялся. Жизнь кармелитов устроена так, чтоб им было можно проще и лучше молиться — и это правильно, именно в этом подлинное предназначение монаха. Не в садах, конюшнях, рыбных садках, скриптории — нет. Смысл монаха — в молитве, он не человек, а источник и вместилище слов, уходящих прямо на небеса. Мне не позволяли даже читать, направляя молиться — при том, что я еще не был ни монахом, ни даже новицием. Кармелиты жили привычным для них образом, это понятно. Я только не понимал, где и почему в этой жизни я? Я, unblessed hand фамилии Хепберн.
Спустя две недели у кармелитов я застал молодого брата Иеремию в храме — молящегося, лежащего на полу, простершегося крестом. Он извивался на плитах песчаника, он бормотал о том, что на шестой день, выпавший на субботу, Иисус распятый снизошел и поцеловал его открытым ртом, совсем так, как делают шлюхи, но это совсем не то, что ты подумал, Джон, вовсе нет, то был призыв к таинству понимания его пресуществления. Он трясся, дурно пах, изо рта его змеилась блестящая струйка слюны. Помешанные, извращенцы, безумцы — вот кто меня там окружал.
Лафнесс оказался в числе первых обителей, откуда я сбежал. Отец-настоятель там был из наших, из ваутонских, но и это никого не спасло.
— Пять ран Христовых! — молвил Адам, увидав меня в Хейлсе, оборванного и грязного. — Да он же убьет тебя, младший…
И послал за миской порриджа в кухню. Мардж смеялась и плакала.
Я перебрал их все — все монастыри Ист-Лотиана. Я сбежал отовсюду. Доминиканцы, кармелиты, августинцы Эдинбурга — да, я удрал даже из аббатства Холируд, хотя именно это потребовало от меня особой изворотливости. Тринитарии Данбара, тринитарии Дирлетона и снова Данбар — на сей раз кармелиты. В Хаддингтон граф и вовсе не повез меня, всего-то пять миль от Хейлса, ясно, что я окажусь дома уже к вечеру, окажусь, только чтобы попасть под раздачу — с отчаянием, свойственным безумию. Мне доставляло странное удовольствие видеть, как всякий раз он захлебывался бешенством, прикусывал губу, шел темными пятнами в лице.
— Добро, Джон, — сказал он, поймав меня на побеге впервые. — Не думаешь же ты так легко отделаться…
И сдал в Холируд обратно — на хлеб и воду, в карцер под слово настоятеля. Но никакое слово не могло удержать меня в четырех стенах, когда оно не было моим собственным.
Он не мог постричь меня в монахи силой, и знал это. Не мог и вытребовать с меня обета — я должен был дать согласие на постриг. Я же согласия на постриг не давал. А он не собирался отказываться от того, чтоб принудить меня. Странное дело, если он не смог сломать меня в первые десять лет жизни, то почему думал, что ему это удастся после десяти? Тогда каждый новый нанесенный им удар противоестественно закалял меня. И даже если он даст свое согласие за меня — и аббат примет его — мне все равно предстоит провести не менее двух лет новицием в ордене… стало быть, мне надо было выиграть время.
Странное дело — в какой-то момент осознать, что твой собственный отец безвозвратно проиграл тебе. Во времени. Он все равно сдохнет первым, если только я не позволю убить себя.
Острая, грубая игра шла между нами. Его задачей было сломать, моей — сопротивляться. Я понимал, как пьянит его возможность причинять боль ребенку, зависящему от него и беззащитному — причинять законно, быть одобряемым всеми, принимать сочувствие окружающих из-за немыслимой, нехристианской строптивости младшего сына, я понимал это, чувствовал, но не мог остановиться в своем протесте, как не мог перестать дышать. Я и не знаю, чего мне тогда хотелось больше — чтоб он оставил меня в покое или уже убил. В иные дни мне казалось, что в теле не осталось ни единой целой кости. Я больше не прибегал ни к чьей защите сознательно — но только к защите силой своего духа, он же продолжать «учить» меня, когда розгами, когда плетьми, когда кулаком, всякий раз в расплату за новый побег.
— Почтение, — говаривал он при этом, — в тебе маловато почтения к старшим, Джон. А эта добродетель весьма полезна в жизни таким, как ты.
Он мог сказать что угодно, и что угодно сломать мне, но на деле становился смешон и понимал это. А граф Босуэлл не мог позволить себе стать смешным, да вдобавок из-за какого-то сопливого мальчишки. Кто не способен навести порядок в своем доме — не наведет


