Два барона (СИ) - Щепетнев Василий Павлович
Нет, были, были неблагодарные. Случались. Приходили, ели, пили, а потом строчили доносы или распускали грязные слухи. Но повывелись. Иванов лишь с виду был добрым Колобком, уютным и домашним, но внутри у этого Колобка было стальное ядро, холодное и несокрушимое, и не одна Лиса обломала об него зубы. Служил Иванов на железной дороге, но кем, в каком качестве, никто толком не знал, а те, кто знал, помалкивали. Время от времени у него случались такие вот гостинцы от «дяди Кузьмы» — то фунт чаю, то полпуда картошки, не мёрзлой, а ровненькой, чудом уцелевшей, или вот как сегодня — сало, самогон, хлеб. Шептали разное. Шептали, что он, по примеру других железнодорожников, ведёт сложную, двойную, а то и тройную игру: то ли прикрывает мешочников, то ли, напротив, сдаёт мешочников чекистам, а скорее — и то, и другое, по обстоятельствам, по сложной, одному ему ведомой бухгалтерии жизни и смерти. Отсюда и продовольствие, небесная манна в петроградской пустыне. Но поскольку Ивановы были гостеприимны и щедры, делясь последним так, словно это не последнее, а лишь малая толика, никто им это в вину не ставил. Напротив, их любили. Любили той сложной, замешанной на зависимости, голоде и восхищении любовью, какой любят кормящую руку, даже если знаешь, что рука эта ножом режет не только сало.
— За наш прекрасный союз! — произнёс первый тост Иванов, и голос его вибрировал от неподдельного чувства. И все дружно выпили.
Нет, не водка была в рюмках, водка ныне стала мифом, воспоминанием, сном золотым, а самогон. Но самогон отменный, крепчайший, чистый, как слеза, подожги — загорится синим, потусторонним огнём, как душа, сгорающая от желания жить. Но никто такими глупостями, жечь самогон и жечь драгоценные спички, не занимался. Выпили единым духом, и дружно зажевали луком, острым, злым, прожигающим пищевод и оставляющим во рту долгую, сладкую горечь.
— Словно Иисус по душе босиком пробежал, — сказал Милый Котик тихо, выдохнув и зажмурившись от нахлынувшего тепла. Фраза была произнесена с той особенной, чуть жеманной интонацией, с какой говорят о поэзии в этой комнате — интонацией посвящённых.
— В белом венчике из роз, — подхватил Жираф своим скрипучим, высоким голосом.
— Из роз? — встрепенулся Милый Котик, и в глазах его зажёгся тот самый огонёк предвкушения литературной схватки, который был всем хорошо знаком. — Нет, тут Блок промахнулся, определённо промахнулся. Роз не было, не могло быть! Откуда в зимнем Петрограде розы, в семнадцатом году? Мистика? Мистификация?
— Чудо? — предположила Крашеная Выдра. Она отставила рюмку и посмотрела на Котика с тем превосходством женщины, которая понимает поэзию сердца, а не рассудка.
— Вот чудо, — грубовато, но точно сказал Кабан, указывая коротким, толстым пальцем на полуштоф.
Иванов намёк понял, и пошёл наливать по второй. Он наливал понемножку, буквально на донышке, но крепость самогона была такова, что и понемножку било в голову, било в ноги, било в сердце, разгоняя кровь и развязывая языки. Это в прежние, сытые времена можно было хлопнуть полную чарку, и ни в одном глазу — всё сгорало без следа в желудке среди бифштексов и расстегаев. А сейчас люди стали тонкими, чувствительными, прозрачными почти; сейчас любой глоток обжигал, как пощёчина, как поцелуй. Сейчас все идут против ветра, лавируя, как галиот «Секрет», с потрёпанными парусами, но всё ещё с верой в алые, алые, несказанные дали.
Таня достала из буфета коробочку шпрот, и попросила открыть. Настоящих шпрот, «Морис Со», не дореволюционных, а вполне свежих, этого года. Живут железнодорожники весело, живут железнодорожники кучеряво!
Открыл и шпроты, нетрудно. Каждый день открывал бы!
Таня и Адель ловко разложили шпротинки в блюдца перед гостями. Каждому по две шпротинки, а Игуану — пять! За столом Ивановых все равны, но некоторые равнее других, факт. Видно, и в самом деле непростой гость!
Игуан вел себя деликатно: на угощение не набрасывался, но должное отдавал, и самогонку вкушал с таким видом, словно то был шустовский коньяк.
Иванов взял стакан и как бы невзначай постучал по нему вилочкой. Сигнал «внимание!». Обыкновенно это означало, что наступило время расплаты, и он будет читать очередной рассказ. Но нет, сегодня другое.
— Так как, Мишенька, у нас дела на Юге? — спросил он бодро у гостя.
Тот как раз жевал бутерброд с салом, но сначала неспешно дожевал, потом неспешно проглотил, вытер салфеткой губы (да, ему и салфетку дали!) и лишь потом ответил:
— Шарик катится. В рулетке — красное и черное, в России — красное и белое. Куда ляжет шарик? Как знать. Определенно сказать можно одно: этим летом красные Крым не возьмут, а белые не возьмут Москву.
— Но в газетах писали о стремительном наступлении на Крым! — возразила Крашеная Выдра. — Будённый, Городовников, Миронов…
— Уборевич, Блюхер, и другие, — подхватил Игуан. — Каждый по отдельности — орел, спору нет, а вот вместе получается не очень. Не летают орлы стаями. Да и на самом верху… — он замолчал, явно не желая касаться олимпийских богов.
Иванов подлил Игуану самогонки:
— Промочи горлышко, Миша, и сальцем закушай, оно хорошее, сальце — ворковал он, а потом добавил для публики:
— Мы с Мишенькой в одной гимназии учились, в восьмой, старые приятели.
Игуан Мишенька внял увещеваниям Иванова. И самогону выпил, и салом не побрезговал, и луком зажевал, с хлебом, совсем как мечтал некогда Иван Яковлевич, которому давали лишь хлеб и лук, а остального не давали.
И продолжил, вытерев губы салфеткой:
— В апреле казалось, что нужно только дружно навалиться — и всё, Крым наш. Три, четыре дня бодрого наступления, максимум неделя. По приказу Троцкого в бой пустили Первую Конную — вопреки желанию и мнению самого Буденного. Армия разбилась, как разбиваются волны о скалы. Частью пала, частью откатилась, а частью оказалась в плену. Буденный добился перевода на Западный фронт, Сталин, не соглашавшийся с Троцким, тоже теперь там, против Польши воюет. Двум медведям не ужиться в берлоге. Оказалось — вовремя! Врангель начал майское наступление и в неделю захватил Северную Таврию. Освободил, как пишут врангелелевские газеты. По сути, произошел разгром, чего уж от себя-то скрывать. Одних пленных врангелевцы взяли более десяти тысяч, множество разного рода трофеев.
И тут Врангель сказал — стоп!
— Почему? — не унималась Крашеная Выдра.
— В голову к нему я заглянуть не могу, но думаю, он не хочет повторять ошибки Деникина. Москву взять, конечно, заманчиво, но шансов никаких. А вот остановиться, укрепиться и пополнить армию, это возможно.
— Как же он ее пополнит? — спросил Жираф.
— Как обычно пополняют. Мобилизация населения, вовлечение пленных. По имеющимся данным, с ними, с пленными, обращаются хорошо, дают отдохнуть, и усиленно агитируют вступить в Русскую армию — так теперь Врангель называет армию Добровольческую.
— А если не вступят — расстреляют?
— Нет. Отправят на строительство железной дороги. Трудовые батальоны.
— Они там железную дорогу строят? — удивился Жираф.
— Строят. К Бешуйским копям, где добывают уголь. Потому многие выбирают воинский путь. Тут и мундир красивый, и довольствие по первому разряду, и даже деньги выплачивают, для расчета с населением, и вообще. Немного, зато настоящие, деньги.
— Это какие такие настоящие? — заинтересовался Кабан.
— Серебро. И военнослужащие, и служащие гражданские получают не бумажки, а звонкую монету.
— Откуда же у Черного Барона звонкая монета? — задал резонный вопрос Фазан.
— Сие тайна глубокая есть. Не знаю, да и никто не знает. Кстати, его теперь зовут не Черным Бароном, а Серебряным, серебра у Врангеля много, миллионы, и это хуже всего.
— В каком смысле — хуже всего? — это опять Крашеная Выдра.
— Большевики, берите шире, марксисты, утверждают, что главное в экономических отношениях — иметь прочный фундамент. А остальное-де приложится. Базис надстройку определяет. На занятых территориях Русская Армия расплачивается с населением — серебром! В отличие от армии Красной, которая ничем не расплачивается. Ну, и крестьяне, по своей отсталости и низкой сознательности, считают, что серебро в семь раз лучше, чем ничего.


